И он добавил, указывая на Гондрена, смотревшего на него с вниманием, свойственным глухим:
— Гондрен — отменный солдат, можно сказать, почетный солдат и заслуживает от вас превеликого уважения.
Видел я, — продолжал он, — императора, когда он, не шевелясь, стоял возле моста, его и мороз не брал. Ну, разве и это спроста? Смотрел он, как гибнут его сокровища, друзья его, старые его египетские солдаты. А по мосту двигались маркитантки, повозки, артиллерия — все такое истасканное, замызганное, разбитое. Кто посмелее, сохранил знамена, потому, видите ли, знамена — это сама Франция, это — ваш брат, это — честь гражданина и солдата, и надобно было, чтобы она осталась неприкосновенной, чтоб не сломилась от холода. Обогревались мы, обмороженные, только возле императора; когда ему-то грозила опасность, все мы сбегались к нему, а ведь не останавливались мы, чтобы выручить друзей. Говорят еще, ночами он плакал по горемычной своей солдатской семье. А все же лишь он да наш брат француз могли выбраться из такой беды, ну и выбрались, с потерями, правда, и большими потерями, что там толковать. Союзники сожрали наши припасы. Все стали императора предавать, как сказал ему Красный человек. Брехуны парижане помалкивали с той поры, как введена была императорская гвардия, а тут решили, что он конченый человек, и замыслили они заговор, втянули и префекта полиции, чтобы свергнуть императора. Проведал он об этих самых кознях, досадно ему стало, и говорит он нам, уезжая:
— Прощайте, ребята, охраняйте посты, вернусь скоро!
Ну и пошло — генералы порют чушь, без него-то ведь все не то. Маршалы переругались и совсем заврались, оно и понятно: Наполеон был добряк, раскормил их, набаловал золотом, и они до того разжирели, что и ходить разучились. Вот откуда все беды и пошли: многие торчали с полками в тылу у неприятеля и не думали его тревожить, а нас неприятельские войска гнали во Францию. Но тут к нам воротился император с новобранцами, лихими ребятами, которых он перекроил на свой лад, — такие головорезы, что искромсают любого, — с почетным караулом из буржуа — отличное войско, да растаяло оно, будто масло на жаровне. Держимся твердо, а только все против нас, хотя армия чудеса творит. И значит, тут, в сражениях под Дрезденом, Лютценом, Бауценом, народ идет стеной на народ. Вы-то наверняка помните, ведь в ту пору француз показал себя таким героем, что хорошему гренадеру не доводилось и полгода протянуть. Мы побеждаем, а у нас за спиной англичане мутят другие народы, наговаривают им всякий вздор. Ну, наконец прорываемся сквозь эти скопища. Только появится император, и мы расчищаем себе путь, потому что стоило ему сказать на море ли, на суше ли: «Надо пройти!» — и мы проходили. В конце концов очутились мы во Франции, и самого захудалого пехотинца, несмотря на все передряги, взбодрил воздух отчизны. Я, например, про себя скажу — прямо на свет сызнова родился. Так-то вот. Но в ту пору дело шло о защите Франции, отечества — словом, прекрасной Франции — ото всей Европы, которая злобилась на нас за то, что попробовали мы покорить русских, отогнать за их же пределы, чтобы они нас не съели, уж такая привычка у Севера, лакомого до Юга, об этом я сам кое от кого из генералов слышал. Тут император видит: собственный его тесть, друзья, которых он посадил королями, и сброд, которому он престолы вернул, — все против него. Словом, даже французы и союзники по приказу свыше взяли и повернули из наших же рядов против нас, пример вам — сражение под Лейпцигом. На такие подлости простой солдат посовестился бы пойти, верно говорю? Те-то по три раза на день от своего слова отступались, а туда же, звались князьями! Тут началось вторжение. Только император покажет свой львиный лик — и неприятель отступает; в те поры, защищая Францию, он сотворил больше чудес, чем когда ходил завоевывать Италию, Восток, Испанию, Европу и Россию. Вздумал, значит, он истребить всех чужеземцев: пусть знают, как уважать Францию; подпустил их к самому Парижу, чтобы разом прикончить и подняться на верхнюю ступень славы, выиграв битву поважнее всех других — словом, всем битвам битву! Но парижане испугались за свои грошовые шкуренки и лавчонки и открыли ворота; тут-то и пошло, значит, предательство, и настал конец счастью; императрицу начали притеснять и в окнах белые флаги повывешивали, а генералы-то, которых он к себе приблизил, покинули его ради Бурбонов, о которых прежде и не слыхали. Прощается он тут с нами в Фонтенебло:
— Солдаты!..
Как сейчас слышу его, мы плакали, точно малые дети; знамена с орлами были приспущены, будто на погребении, потому что, скажу вам прямо, мы хоронили Империю, от всех наших армий одна тень осталась. Тут, значит, он и говорит нам, с крыльца своего замка:
— Ребята, победили нас по милости предателей, но свидимся на небе — родине храбрецов. Защищайте моего сынка, доверяю его вам: да здравствует Наполеон Второй!..
Решил он умереть и, чтобы не видел никто побежденного Наполеона, выпил такую отраву, какая извела бы целый полк, да отрава его не берет; он тоже подумал, как Иисус Христос до того, как страсти принять, что покинул его бог, изменила удача. Зато теперь сам узнал, что бессмертен он и что дело его верное, что вечно императором будет, и уединился он на остров поразмыслить над делами тех людишек, что горазды глупости делать. Пока он там думы думал, китайцы да дикари с африканского берега, берберийцы и прочие, народ непокладистый, и то считали, что он не такой человек, как все люди, и не трогали его знамя, говорили, что прикоснуться к нему — значит рассориться с богом. Те-то людишки его из Франции прогнали, а он владычествовал над всем миром. Садится он, значит, опять в свою египетскую скорлупку, проскочил под носом английских кораблей, вступил на французскую землю, а Франция признала его, весть птицей с колокольни на колокольню перелетает, вся страна кричит: «Да здравствует император!» И в здешних краях все с превеликим восторгом встретили это чудо из чудес; в Дофине не подкачали; я в особенности был доволен, узнав, что тут все плакали от радости, когда снова увидали его серый сюртук. Первого марта Наполеон высадился с двумя сотнями солдат, чтобы завоевать королевство французское и наваррское, а двадцатого марта оно опять превратилось во французскую империю. В тот день Наполеон уже был в Париже; все смел по пути, взял обратно свою милую Францию, собрал старых воинов и сказал им всего лишь три словечка: «Вот и я!» Это было самое большое из божьих чудес, — ну, кто бы еще мог захватить целую империю, только шляпой помахав? Все думали, что Франция повержена. Черта с два! Появился орел, возродилась Национальная армия, и мы зашагали в Ватерлоо. Тут-то гвардии сразу пришел конец. А Наполеон во главе с уцелевшими три раза очертя голову бросался на вражеские пушки, но нет ему смерти! Наш-то брат это видел! Так вот, битва проиграна. Вечером император созывает своих старых солдат в поле, залитом нашей кровью, сжигает знамена и древки с орлами; наши победоносные орлы прежде в битвах звали нас вперед, прежде летали над всей Европой, а ныне были избавлены от позора, не попали в руки врагу. Да ни за какие сокровища Англия не получила бы даже орлиного хвоста. Не стало орлов! Все прочее хорошо известно. Красный человек перешел на сторону Бурбонов, как есть он мерзавец! Франция сокрушена; солдат больше ни во что не ставили, лишили всего им причитающегося, домой погнали, а на их место набрали дворян, которые и маршировать-то не умели, — смотреть на них было противно. Наполеона взяли изменой, англичане приковали его на пустынном острове, посреди океана, к утесу, а утес тот возвышается на десять тысяч футов над всем миром. И придется быть там Наполеону до тех пор, пока Красный человек не возвратит ему власть на благо Франции. Те-то говорят, что он умер! Да, как же, умер! Сразу видать, не знают они его. Врут, чтобы народ надуть, чтоб не взбунтовался народ в их поганом государстве. Слушайте же. На самом деле друзья оставили его одного в пустыне, чтоб сбылось пророчество о нем, я-то забыл вам объяснить, что Наполеон означает «Лев пустыни». Это уж верно, как Святое писание. А если услышите что другое про императора, не верьте, все это одни враки. Разве простому смертному бог дал бы право начертать красными буквами свое имя, как он написал свое на всей земле, которая всегда это помнить будет... Да здравствует Наполеон, отец народа и солдата!
— Да здравствует генерал Эбле! — крикнул понтонер.
— А как же вы-то уцелели в овраге у Москвы-реки? — спросила какая-то крестьянка.
— Почем я знаю! Вошли мы туда целым полком, а в живых осталось человек сто пехотинцев, потому что только пехотинцам и было по плечу его взять. Видите ли, пехота — первое дело в армии...
— А кавалерия-то! — закричал Женеста и, спрыгнув с сеновала, появился в сарае так неожиданно, что даже самые храбрые ахнули от страха. — Эх, старина, что ж ты забыл о красных уланах Понятовского, о кирасирах, драгунах и прочих! Когда Наполеону не терпелось, чтобы сражение скорее завершилось победой, он говорил Мюрату: «Ваше величество, разруби-ка мне их пополам!» И мы шли рысью, а потом — вскачь. Раз, два! Неприятельская армия рассечена, будто яблоко ножом. Кавалерийская атака, старик, почище залпов картечи.