И не широкий, зигзагом простроченный отцовский ремень ходит по ее еще недавно детской заднице, совсем не ремень, а пальцы, крепкие пальцы картежников, волейболистов, и все дальше, ремень туда не дохлестывал, слава хосподи, берех дочу сержант – вот те и сберех, матерь бы ее. Темно в машине, только попа Нинкина белеет. И все тяжелее пыхтят кавалеры.
Октябрь 1964 года. Восемь часов тридцать минут вечера. Кафе
И поднимается на неглубокую эстрадку все тот же дакроновый Коля, и комсомольским голосом сообщает, что начинаем вечер отдыха молодежи Жовтневого района и что у нас в гостях сегодня джаз-ансамбль под управлением Анатолия Рудого в составе: Юрий Коньчук – труба, Александр Глувштейн – ударные, Игорь Губерман – рояль, Юрий Ивахненко – контрабас и Анатолий! Рудый! тенор-саксофон! кларнет! флейта!
И заорали, захлопали, засвистели, как настоящие ньюпортские завсегдатаи, о, Рудый, Рыжий, Ржавый, давай, Конь, давай, Долбец, давай, Гарик, давай, Юдык, давай! Давай «раунд миднайт», давай около полуночи, давай «Эй-трэйн», давай «Ин э мелотон», давай-давай!
И дал Ржавый. И раз-два-три-четыре, раз-два-три, раз! Пошли! По теме сначала, по теме, ин э мелотон, ин э мелотон, ин э мелотон, ин э мелотон, вау-вау-ува, вау-вау-ува, прошлись все по теме, и в унисон с Конем, и в сторону отхилял Ржавый, отстегнул дудку, положил на свой стул рядом с кларнетом и флейтой, стал тихонько в уголке за фоно, в тень за сраным раздолбанным пианино, какой там рояль в кафе «Юность», с какой горы, а Конь уже дует вовсю, сначала по гармонии, нормально, а вот уже и похитрей, и едва ли не по ладу, обгоняя эпоху, засаживает эрудированный Конь, что ему вест коуст, что ему Девис, он уже и коечто похитрее слышал, чем Диззи, он уже и Фергюссона знает, и снимает дай бог, и дует, и выходит на свист, на писк, на ультразвук, на самый заоблачный верх, где один только октябрьский ветер да пяток гениев – вон Майлс, вон сам Диззи кривляется, дергает эспаньолкой, вон веселый Сачмо, вон Андрюша Товмасян, а вот и лично Конь, глаза закрыты, губы расплюснуты, в хорошей компании заканчивает квадрат – и он!
И дал Игорек, старший инженер почтового ящика номер двести одиннадцать Игорь Губерман, скромнейший и корректнейший Гарик, виртуозный наш, как Гарднер, без нот, пиджачок черненький аккуратно на спинку стула повесил, рукава белейшие на один оборот завернул, под воротничком ленточка черная на гагринскую жемчужину застегнута, а руки – никакой скромности, мощная волосатая лапа, и чешет, и чешет, ах ты, наш Брубек родной – и, раз!
И Юдык тоже дал, приложился щекой к грифу и забулькал, забормотал, и, слава те, Господи, микрофон, примотанный к деке, не вырубился сегодня и не хрипит, и динамики в оклеенном дерматином ящике не вяжут, и все клево, и поднывает, подстанывает Юдык своему загадочному басу, трясет рано лысеющей башкой у самых колков, потряхивает пальцами, будто отрывает от струн эту музыку, эту песню, этот все выше и быстрее забирающий полет, и тихо шелестят, глухо хлопают его крылья – и раз-два-три, пауза!
И оборвал чёс Шурик, и начал давать, стукнул, попробовал шкуру и снова стукнул, будто поперек доли, да как врезал – сразу мощным чёсом по тарелке, по хэту, по биг-тому, и сбивочка, другая, третья, и облился потом, и вдруг – по большому педалью, руки с палками свесил, голову наклонил – слушает и снова бу-бухбух-бух-бух, та-та-рабух-бух...
И быстро, на ходу подцепляя тенор, вышел Ржавый. И сыграл. Нормально сыграл, как прописал доктор.
И все, под свист и хлопки, вернулись, вошли в тему, ин э мелотон, ин э мелотон, ин э мелотон... Все. Кода. Жарко. И смущенный Коля объявляет: администрация просит не свистеть и не хлопать во время исполнения, иначе выступление ансамбля будет прекращено.
И снова – конечно, сразу после темы – и свист, и хлопки, что мы, не знаем, как джазменам полагается реагировать? А администрацию видали мы на известном месте – а тема-то не какая-нибудь, а «Софистикэйтед леди», Ржавый флейточку взял, Гарик весь угнулся – ах, до чего же клево!
А вот и я сижу, трясу головой, качаюсь, по ляжке слегка прихлопываю, глаза закрываю, и вся без исключения молодежь Жовтневого района трясет, качается, прихлопывает, жмурится, переживает гениальное явление Дюка, воплотившегося в этой жизни в Ржавом, и Гарике, и Юдыке, и Долбеце.
Отдул свое Ржавый, передал Коню – и опять свист, хлопки на горе бедной администрации. А особенно Коле, раздирающемуся между естественными чувствами джазового человека, желанием самому хлопать, свистеть – и пониманием, что в райкоме, если узнают, а узнают обязательно, вон, кажется, и сам Гнащенко сидит, секретарь, гадский рот, и будут мозги борать, а главное – вообще могут закрыть лавочку, и не то что джемов до трех ночи – простых вечеров не будет, заставят «У нас во дворе» лабать, и фестиваль, который уже почти пробит на весну, накроется...
Но живой и Коля человек, и он от свинга балду ловит, и свистит еще погромче других! Давай, Ржавый, давай, Долбец, давай-давай!
А музыка уже кончилась. Кочум. Потные все. Дудки по стульям, и пиджак Гариков на стуле остался, а ребята разошлись – кто в музыкантскую пошел кирнуть, кто к друзьям подсел. Под бутылочки «Грушевой» и «Крем-соды» поплыл тихонечко все тот же удивительно популярный в столь отдаленном от «Тропиканы» месте напиток – зеленоватый баккарди из больших бутылок, дешевый, зараза, крепкий, в общем – мужское дело. Кто попроще или понезависимее, особенно из музыкантов, те родную, по два восемьдесят семь, мы ж не стиляги.
Словом, отдых. Для отдыха же через «Маг-8» Питерсона слегка врубили. Жарко только – вот лажа. Но не снимаются кургузые пиджачки, не распускаются даже галстушки, преет модный народ под нейлоном, и уже чуть-чуть текут синие, зеленые, черные веки девочек. И полутьма в зале, как полагается, только на эстраде, где разложены по стульям инструменты да торчат микрофонные стойки, стоит прожектор.
Будто немного во сне все это. Будто немного не со мной. Игра это будто, и играю я в грустноватую ночную жизнь, в одинокое среди старых друзей и единомышленников грустное джазовое веселье. Словом, сон, кино. От баккарди, от свинга, от общего завода. Оттого, наконец, что, может, сегодня схиляю отсюда после всего, после джема, в ночь с Элкой-Малой, до сих пор мимо проходящей, а ведь можно с ней, это точно известно, все ребята знают, весь университет, и механический весь, и все лабухи, и все, кто в Мисхор летом ездит, и вообще все, да и знакомы мы ведь давно, и рожа у меня сегодня в порядке, еще летняя, еще загар не сошел, и на висках волосы не торчат, и красные носки...
Или вон сидит какая-то, незнакомая, в мини, смотри-ка, не из наших, а клевая чува, и волосы по плечам, как надо, и вообще...
И все это сон, сон, потный детский сон.
Вон Коля подсел к райкомовскому дятлу, как его, Гнащенко. Говорит что-то ему Коля, можно догадаться что. Понимаете, говорит Коля, понимаете, Толик, или Юрик, или Эдик, понимаете, это так принято – свистеть под джаз вместо аплодисментов, вы знаете, я в этом году в Москве был на фестивале джаза во Дворце культуры одном, проводил, между прочим, горком комсомола, так усе свистели – и никто никому ничего не ховорил. У нас же здесь усе студенты, усе билеты через комитеты комсомола шли, здесь же с улицы нету, здесь же ни с Шепелевки, ни с Барыховки хулиганов нету, шо вы!..
И солидно кивает Гнащенко, и уже сам прикидывает – а не свистнуть ли, если вот товарищ с Москвы приехал и там на мероприятиях свистят? Шо ж, от современности отрываться нельзя, сейчас не рекомендуют молодежи не позволять веселиться, а, наоборот, открывать молодежные кафе и продавать в них ситро, несмотря на план. Тем более что и сам Гнащенко был в столице нашей родины той зимой, и через комсомольскую школу пробился в Политехнический, и там от тех Евтушенка с Вознесенским такое слушал, что раньше и билет можно было на стол положить, а ведь это наверняка партийные товарищи, и Евтушенко, и тот же Рождественский, хоть еще и молодые, но знают, что рекомендуется, а что нет. Инструктируют же их у том Союзе писателей...
Вон Элка курит «Трезор», киряет тихонько коньячок из чьей-то бутылки и смотрит на Ржавого – ах ты, Ржавый, любимый мой лабух, смурная твоя джазовая душа, и злой твой смур, сколько ж из-за тебя Элкой выпито, и выкурено, и проерзано под всякими на пляжах и общежитских простынях! Сука ты, Ржавый...
Вон Долбец, не отвлекаясь, деловито кирнул водочки и забалдел, поплыл, взлабнет теперь Шурик после перерыва, и на джеме палочки сломает, и свалится в музыкантской до самого серого утра...
Вон гордый Гарик, некурящий, молчит, без выражения слушает Юдыка, а тот небось анекдот шепчет, вон и ручищей своей басистской чего-то смешное показывает, а Гарик только чуть улыбается – красавец Гарик, копия Бриннер, только с волосами, женатый красавец Гарик, недоступная мечта всех джазовых девочек...
Вон незнакомая мне столичная в мини-юбке, взъехавшей до самой той самой, лучшей в Союзе. Оглядывается незнакомая, улыбается снисходительно – что ей весь этот периферийный понт после «Ритма», и «Аэлиты», и «Молодежного», после мимошных вечеров и пластинок прямо из Штатов...