– Погодите, Чуваева! – вскричал Антон, заметивший наконец исчезновение пострадавшей. – Вы куда уходите? А свидетельские показания?!
– Вспомнил! – Крохаль вдруг ударил себя по лбу. – Вспомнил, где я ее видел! Месяц назад – я тогда еще на питерском рейсе работал – было точно такое ограбление! И представляете, мужики, ее, эту Чуваеву, там тоже грабанули. Я сейчас фамилию услышал – и вспомнил. Вот не везет бабе, это же ужас! Я ж говорю: бомба второй раз в одну воронку падает. Какого-то парнишку там повязали, всех ограбили, а его почему-то нет, и вдобавок у него в барсетке колечко нашли этой Чуваевой, печатку с буквами ВКЧ, вэ-ка-че.
– Вэ-че-ка… – пробормотал Антон.
– Во-во, очень похоже, я тоже перепутал сначала, – захохотал Крохаль.
Антон, часто моргая, поглядел на него, на Струмилина, на Бордо – и вдруг, лапая кобуру, ринулся по перрону, громогласно взывая:
– А ну стойте! Чуваева, стойте! Остановитесь! Милиция!
По перрону прокатилась трель свистка, и, словно борзые псы по сигналу выжлятника, два омоновца выскочили из вагона и помчались на выручку Антону. За ними рванули Бордо, Крохаль и Людочек, так что через мгновение около шестнадцатого вагона стояли только Струмилин, Леший и… она. Литвинова.
– Соня, – вдруг, совершенно неожиданно для самого себя, шепнул Струмилин, делая шаг к девушке, – вы меня помните? Вчера на кладбище…
Серые глаза уставились на него с прежним отрешенным выражением. Она его не помнила, не узнавала! Или… или это и впрямь не она?!
– Уймись, медицина, – сердито сказал Леший. – Спасибо за помощь, конечно, но ты что-то напутал. Какая Соня? Это Лида! Правда? – Он повернулся к девушке. – Лида! Лида!
Она потерла шею, поглядела на него как бы в задумчивости, а потом вдруг кивнула:
– Да… Ли-да…
– Ну вот и славненько! – обрадовался Леший. – Ну вот и замечательно! Давай я тебя домой отвезу, Лидочка. Пошли?
И они ушли, а Струмилин так и остался стоять на перроне.
* * *
Аня тогда думала, что это самые тяжелые дни в ее жизни – дни ожидания. Все время почему-то не лезла из головы какая-то королева, до того хотевшая ребенка, что вполне искренне сама себя полагала беременной. У нее даже живот вырос и всякие женские дела прекратились. Ну а муж ее был весьма изумлен, поскольку на ложе супруги давно не всходил, она же уродилась настолько непривлекательной, что от нее даже супружеской измены ждать не приходилось. То есть от нее лично – пожалуйста, сколько угодно, однако мужчины рядом с ней становились не способными ни на какие подвиги.
Потом Аня вспомнила, что звали королеву Мария Тюдор, Мария Кровавая (это в честь нее мы пьем «Кровавую Мэри» – водка, томатный сок и т. д.!), и обманывалась она не от особой материнской любви, а чтобы закрепиться на английском престоле, который в конце концов достался ее сестре Елизавете. Однажды, в минуту печали, одинокая королева трагически провозгласила: «Королева Шотландии сына растит, а я – смоковница бесплодная!» И вскоре отрубила этой королеве Шотландии голову – якобы за государственную измену и попытку заговора. А на самом деле – может быть, из женской зависти, обратившейся в ненависть?
И Аня ее вполне понимала…
Да, она знала, что это будет нелегким испытанием, но чтоб до такой степени… Не передать, сколько раз ей хотелось плюнуть на все на свете, да так, чтобы непременно попало на Ирку, крикнуть: «Пошла ты к черту!» – и убежать бегом, волоча за руку Диму! Не передать, сколько раз во время ночных прогулок ей хотелось иметь в кармане маленький дамский пистолетик – хорошенький, убористый, такой, что прячется в ладони, однако вполне убойный: чтобы прямо сквозь пальто всадить всю обойму в Иркин бок!
Чудовищно, да? Но Ирка кого угодно могла превратить в чудовище, потому что сама была таковым.
Распутным и хитрым чудовищем.
Условия договора, подписанного обеими сторонами по доброму согласию и скрепленного подписью свидетеля – Нонны, – она пыталась изменить раз двадцать. Прежде всего потому, что сумма в две тысячи рублей очень быстро стала казаться ей недостаточной.
Ничего себе, да? Аня получала в школе сто пятьдесят, Дима в своем НИИ – сто семьдесят. Они свои три с половиной тысчонки копили несколько лет, и сколько же в этих деньгах воплотилось неудовлетворенных желаний, сколько неполученных удовольствий, некупленных красивых туфелек (почему-то из всех женских радостей Аня была особенно неравнодушна к дорогой обуви) и всего такого! Теперь же вынь да положь в одночасье, отдай все Ирке, а ей две тысячи кажутся ерундой! А ведь они еще и содержали Ирину, покупали ей еду – только с рынка, все самое свежее и лучшее, Аня гнулась за машинкой, нашивая наряды для ее растущего как на дрожжах брюха! И все мало, ей все казалось мало!
Что-то в ней было такое… непереносимое. Лишь на первый взгляд выглядела эта барышня страдающим ангелом и чудом красоты, а на поверку оказалась просто жадной, расчетливой стервой. Аня ничуть не сомневалась, что Ирка, забеременев от своего любовника, нарочно не стала делать аборт: надеялась, что он бросит жену и помчится в загс с пузатенькой красоткой. А он что, больной? Он что, сумасшедший, чтобы променять замдиректоршу роскошного гастронома, у которой блестящие перспективы, а главное, блат на блате сидит и блатом погоняет, у которой везде безотказные подружки, в крайкомовской больнице, в универмаге, в книжном магазине, в «Подписных изданиях», в крайкоме профсоюзов, где путевки распределяют, – вообще абсолютно всюду! – на какую-то хорошенькую дурочку, у красотки если что-то и есть, то только умение заводить мужиков.
Но уж это Ирка умела делать в совершенстве, и Аня, вообще никогда не отличавшаяся полнотой, за эти месяцы еще больше исхудала, усохла, можно сказать, потому что ни одной минуты не чувствовала себя спокойной, а была вечно настороже, на стреме, на боевом посту – глаз не спускала с Димы.
Он тоже осунулся, и его смешное курносое лицо сделалось вовсе неприглядным. Но никогда он не был Ане милее, никогда, чудилось, она не любила его сильнее, чем в эти мучительные месяцы, пока они «ждали ребенка». Да и он был подчеркнуто внимателен и нежен с ней, днем они то и дело перезванивались, а уж ночами Дима набрасывался на жену, как в самые первые, самые золотые месяцы их романа, когда оба готовы были предаваться любви чуть ли не в подъездах, чуть ли не на клумбах, потому что не хватало терпения дойти до дома, до приличной постели. Почти так же было и теперь… вот именно, почти, потому что если тогда, давно, он тянулся только к Ане, хотел именно ее, то теперь, обнимая жену, он видел другую женщину и, отчаянно зажмурясь, целовал другую, и задыхался от наслаждения в объятиях другой, и ей шептал о своей любви, хотя ладонь его в это время гладила растрепанные Анины волосы, именно Аня вжималась своим худеньким телом в его тело, именно Аня присутствовала рядом всей душой.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});