— Я же только что лег, — сказал Станислав, открывая глаза. — Разве уже пять?
Он был грязный, черный, потому что не умылся перед сном, а сразу упал на койку.
— Я должен тебе сказать, Станислав, — признался я, растирая по лицу такую же грязь, — я, кажется, не выдержу. Сейчас я вдруг понял, что не выдержу. В одиннадцать часов я, наверное, уже не смогу таскать золу. Я прыгну за борт.
После этих слов Станислав сел в койке.
— Не стоит прыгать за борт, — выругался он. — Если ты прыгнешь, «Йорике» конец, я не смогу тянуть твою и свою вахту. И не хочу прыгать вслед за тобой. Нет, никогда! Лучше уж броситься в топку.
И он не врал.
Он действительно так думал.
32
В шесть часов моя смена закончилась. Я даже не смог оставить запас угля для Станислава. Я просто не мог держать в руках лопату. Мне теперь не нужны были подушка или матрас. Я упал в койку каким был — грязный, потный, в рубашке и в обуви, пропитанных маслом и угольной пылью. И когда на ближайшей стоянке я вновь появился на палубе, я ничем не отличался от других матросов. Такой же грязный оборванный каторжник. В своей одежде я теперь не мог сойти на землю, потому что меня тут же поймали бы и доставили обратно. Я стал неотъемлемой частью «Йорики».
Я упал на койку, но тут же кто-то заорал:
— Вставай, надо завтракать, парень!
Я не хотел завтракать, я был не в силах подняться. Зачем мне завтрак, если мне вообще не нужна еда? Иногда говорят: «Я так устал, что не могу шевельнуть пальцем». Теперь я это понимал. Теперь я это понимал лучше, чем все другие. И что там пальцем! От усталости я не мог сомкнуть век. Глаза были полуоткрыты, я воспринимал мутный дневной свет как тягостную боль, но не мог сомкнуть веки. Они не смыкались, потому что у меня не было на то сил. Одна только мысль: «Ох, исчез бы этот режущий свет». И все. В конце концов, я смирился и с этой болью, но какая-то сила сбросила меня под ноги орущей толпе.
— Какого черта? Вставай. Без двадцати одиннадцать. Тебе пора убирать золу.
Когда мы сбросили золу в море, принесли с камбуза обед. Я съел несколько слив, плававших в мутном соусе, который тут называли пудингом. Я слишком устал, чтобы съесть что-то еще. А когда в шесть часов я сменился с вахты, я был так утомлен, что мне и в голову не пришло искать воду для умывания. Я сразу упал на койку.
И так три дня и три ночи. Не было никакой другой мысли, кроме: с одиннадцати до шести… с одиннадцати до шести… с одиннадцати до шести… В этих словах концентрировались все мои представления о себе и о мире. Я медленно угасал. Ничего в голове не осталось, кроме этих числительных. Я чувствовал боль, будто ножом водили по моему горячему мозгу. Не успевал я уснуть, как меня толкали: «Какого черта? Вставай! Уже без двадцати одиннадцать!»
Но пошел четвертый день, и я вдруг захотел есть.
— Странное дело, — поделился я мыслями со Станиславом. — Котлета оказалась вкусная. И молока мало. Правда, запас угля, — заметил я, — который ты мне оставил, тоже совсем невелик. Им не заткнешь и одну топку. — И спросил, не делая никакой остановки. — Тут можно добыть стакан рома?
— Легко, Пипип, — ухмыльнулся Станислав. — Поднимись наверх и скажи, что у тебя расстроился живот, тебя рвет. Тебе дадут стакан рома, чтобы вернуть к жизни. Два раза в неделю смело можешь пользоваться этим способом. Но чаще не вздумай. Вместо рома тебе дадут смесь рицинового масла и тебя по-настоящему пронесет. Иди наверх, но никому не выдавай этот рецепт. Он только для нас с тобой. У кочегаров есть свой, но они никогда его не выдадут.
Дело привычки.
Я начал привыкать.
Наконец пришло и такое время, когда в голове у меня появились какие-то посторонние мысли. Теперь я вполне осознанно грозил снизу второму инженеру, если он вдруг начинал командовать. В проходе, ведущем из машинного зала, мы ловко подвесили лом, протянув от него бечевку. Теперь, если бы второй инженер прокрался к нам и начал бы нас поносить, мы перекрыли бы ему отступление. И сумел бы он от нас убежать, это зависело только от количества выпавших решеток. У них ведь был свой нрав. Иногда пять вахт подряд они и не думали падать. Но все равно они прогорали и их приходилось заменять. Тогда все зависело от удачи, и мы старались начинать работу с некоторым благоговением. Но, черт побери, задеваешь одну, а падают две соседних.
Нет, второму инженеру не стоило заглядывать в нашу преисподнюю!
На траверзе Золотого берега мы попали в шторм. Господь нас храни! Не так легко донести бак с супом из камбуза в кубрик, а уж что говорить о выносе золы. Прижав к груди раскаленную железную кадку ты бежишь по палубе, а «Йорика» шатается, как пьяная. Вот ты добежал до кормы с кадкой в руках, и вдруг тебя бросает обратно к носу, а первый офицер кричит с мостика: «Угольщик, грязное животное! Если ты решил выпасть за борт, не тяни, но не вздумай унести с собой кадку!»
Внизу было нисколько не лучше. Кочегар только набирал полную лопату угля, как его бросало в сторону. Следующая волна настигала «Йорику», и уголь с лопаты кочегара мог полететь мне прямо в лицо. А если ты работаешь в верхних бункерах и пытаешься бросить уголь вниз, «Йорика» не допустит этого. Хоп, она ложится на левый борт. И угольщик и его лопата летят налево. «Йорика» выпрямляется, и ты опять нагребаешь уголь в лопату, но тут корабль ложится на правый борт, ты летишь к правому борту. Но даже здесь я научился тому, как перехитрить старую добрую «Йорику». И придумал это сам. Выждав секунду покоя, я быстро-быстро бросал десять-пятнадцать лопат в шахту правого борта, потом бежал на левый, и когда лавина с правого борта обрушивалась на меня, я придавал ей правильный ход. Угольщик должен разбираться в навигационной науке не хуже шкипера. Это точно. Если не уметь этого, котлы останутся без огня. По морям ведь плавают сотни «Йорик», каждая нация имеет свои собственные мертвые корабли. Самые знаменитые компании, с высокомерно реющими флагами, не стыдятся иметь корабли мертвых. За них получают значительные премии. После Великой войны, сделавшей нас свободными, то есть принудившей человечество принять паспорта и всякие свидетельства о национальности, мир значительно изменился. Эпоха кровавых тиранов и диктатур, эпоха королей, кайзеров, их лакеев и слуг ушла, а ей на смену пришла эра государственных флагов. Сделай свободу религиозным символом, и она легко превратится в источник самых жестоких и несправедливых войн. Настоящая свобода всегда относительна. А вот религия не может быть относительной. И еще менее относительна неистребимая жажда наживы. Вот старейшая из религий, и ей служат самые умные священники, и на службе у нее самые прекрасные храмы. Yes, Sir!