Продолжает носить военную форму и шпоры, штаны в обтяжку, того и гляди, что лопнут, картавит, гнусавит, пестрит свою речь французскими инкрустациями, командует мужиками, как ротный — солдатами, заявляет, что никаких законов не изучал и не будет изучать: лучше, чем изучать, по какой статье мужика посадить под арест, дать ему несколько раз по морде — это выгоднее для мужика и для государства.
Павел Николаевич привык не любить военных вообще. Это осталось в нем от былой интеллигентской революционности: «война — зло, солдаты — пушечное мясо, офицеры — привилегированная каста бесполезных членов общества». Но этого своего родственника презирал вдвойне: он еще и земский начальник! «И это на правительственном языке называется отеческой, близкой к народу властью», — думал он, глядя на этого Нарцисса, незаметно поглядывавшего на себя и свою прическу в маленькое карманное зеркальце.
Но когда этот земский начальник пел арии из опер и чувствительные романсы, Павел Николаевич все прощал ему и удивлялся: этот аристократический лоботряс, как мысленно называл его Павел Николаевич, словно перерождался, умнел, облагораживался…
— В опере, Николай, ты был бы более на месте, чем в земских начальниках!
Когда кончилась помещичья страда и деревенскую Русь завалило белыми сугробами, когда над оснеженными полями и лесами воцарился молчаливый похрустывающий лаптями Дедушка Мороз и единственной связью с культурным миром в доме сделались «Русские ведомости»[157] и «Русское богатство»[158], которые читались оптом и в розницу, — всякая пара или тройка с колокольчиками, подъехавшая к воротам, рождала радость новизны и оживление. Еще не знали, кто там в санях, а уже в доме шла суматоха: гости приехали! Тут всякому заезжему человеку обрадуешься. И какая же радость бывала в доме, когда сразу подъезжали две тройки, полные гостями, когда в числе вылезавших из подкативших к крыльцу саней через окно узнавали Ваню Ананькина со скрипкой в футляре, земского начальника Замураева с виолончелью и Зиночку с папкой нот! Это значит — сегодня будет музыкальный вечер, похожий на концерт, какие бывают там, далеко, за долами за лесами, в горящих огнями городах, где живут культурные просвещенные люди. И еще увеличивалась общая радость, когда в числе гостей узнавали заезжего из Симбирска Дмитрия Николаевича Садовникова[159], признанного уже и печатавшегося в журналах поэта, певца Волги. Значит, и литературное отделение будет! Это Ваня Ананькин привез с собой из Симбирска поэта Садовникова сперва в Замураевку, куда притягивает его Зиночка, которую он тайно любит уже третий год и все не осмеливается сделать предложение, а теперь все гуртом вздумали махнуть на троечках к Кудышевым. Любит Ваня колобродить. Он не только со скрипкой путешествует — из его саней целую корзину в кухню принесли: вина, закуски, фрукты. Так кстати: ничего здесь вкусненького не достанешь.
— Мамаша, — шепчет Ваня кухарке, — ты бы нам к ужину поросеночка жареного, чтобы корочка на зубах хрустела… Я уж сам посмотрю тут: надо, чтобы корочка была в самую точку…
Ваня всегда точно навеселе. От молодости, здоровья и близости любимой девушки. Не для себя он про поросеночка заговорил. Знает, что Зиночке поросеночек нравится. Ей угодить.
Пошла кухарка тормошиться: есть поросята, да барин их бережет. Побежала к барину: как быть, гость, которого Ваней зовут, поросенка требует. На мгновение Павел Николаевич нахмурился: поросята есть, да породистые, на племя оставлены. Однако радость гостям побеждает в нем хозяйственный интерес:
— А, все равно! Вели заколоть одного… Впрочем, двух надо — народу много. Только боровков берите! Избави Бог, самочек трогать!
И вот среди снегов, среди пустыни, засыпанной сугробами, из которых чуть выглядывают деревни, как горсточки рассыпанной кем-то кучками соломы, среди беззвучной зимней ночи, сияющей далекими звездами и сверкающей синими огоньками снежного инея, вдруг появляется чертог, празднично залитый огнями, а в чертоге нарядные люди нездешнего мира, говорящие на своем изысканном языке, поющие свои непонятные песни, танцующие свои замысловатые танцы, шумные, радостные, смеющиеся.
Любопытно на них хоть в щелочку посмотреть. Дворня либо придумает предлог зайти в кухню, либо в окошки подглядывает. К дворовым из деревни будто по делам бабы зашли, а тоже на господ поглядеть, узнать, не свадьба ли заехала, потому что ряженым рано: пост еще. Исподволь, потихоньку да помаленьку полная кухня набилась. Осмелели и дальше лезут: из передней выглядывают. А господа за столом отпировали, и теперь все в залу перешли…
Непонятно, а складно поют… то в одиночку, то парами, а то и втроем…
А господа даже не замечают, что полна передняя незваных гостей.
Елена Владимировна спела «Мне минуло шестнадцать лет» Даргомыжского, «Средь шумного бала» Чайковского и раскраснелась от дружных аплодисментов. Ваня потрясен: романс-то больно к его чувствам подошел. Потом земский начальник «Вы мне писали» пропел из «Евгения Онегина», потом «Смейся, паяц!»[160] фурор в зале произвел, а бабы в передней перепугались, некоторые из передней в кухню перебегли и шепчут кухарке: «Сперва я думала, ругаться и кричать на кого стал, а потом как захохочет! У меня так сердечко и упало…» Пели дуэты: «Не искушай меня без нужды»[161], из «Пиковой дамы» пастораль[162], «На севере диком»[163], Ваня сыграл мазурку Венявского[164]. Потом упросили поэта продекламировать свои стихи. Он сперва прочитал свое любимое — про Стеньку Разина: «Из-за острова на стрежень, на простор речной волны, выплывают расписные Стеньки Разина челны», потом на бис:
Я пришел посланником свободыВас спасти от вражеского гнета.Серп готов, давно созрели всходы.Впереди — кровавая работа!..
Анна Михайловна встала и ушла. Она поняла по-своему эти стихи, обращенные вовсе не к сидевшей в зале публике, а к черногорцам от имени Степана Малого[165], который в 1767 году пытался поднять их против турок-угнетателей. Анна Михайловна подумала о цареубийцах, вспомнила Дмитрия и Гришу.
Внизу играли тихо: Зиночка на фортепиано, Ваня на скрипке, а земский начальник на виолончели. Когда заиграли «Уймитесь, волнения страсти»[166] Глинки, Анна Михайловна сидела на антресолях в старом кресле и плакала…
Конечно, гостей не отпустили и оставили ночевать. Куда ехать, когда уже третий час ночи, а на дворе метелица? Разбрелись по своим местам, но долго не могли заснуть: взбудоражили души музыкой, вином и разговорами.
Поэта Павел Николаевич с собой, в кабинете на диване положил. Поговорить со свежим человеком хотелось: Садовников недавно был в Петербурге по литературным делам, потом в Казань заезжал. Знал, что на свете делается. Поэт революционером не был, но настроен был революционно.
— Жив, жив курилка! — говорил он, сверкая в темноте огоньком папиросы. — Это нам, в глуши, в медвежьих углах кажется, что всю Русь они мертвой водой спрыснули и что все высокие идеи и идеалы в могилу закопали и осиновый кол вбили. Они вогнали только все революционные болячки внутрь. Вот нам и не видать в провинции-то. Будто бы тишь да гладь да охранная благодать. А в действительности далеко не так благополучно…
И гость стал рассказывать: снова беспорядки по всем университетам покатились. Министр народного просвещения глупый циркуляр выпустил, в котором заявил, что гимназии и университеты предназначены не для кухаркиных детей[167]! Наша чуткая к несправедливости молодежь ответила беспорядками и плюхами. И в Казани были беспорядки — и в университете, и в ветеринарном институте, и в духовной академии. «Между прочим, исключены и высланы и наши симбирцы!» — не без гордости заметил гость.
— Кто же?
— Наши общие знакомые: Елевферий Крестовоздвиженский и Ульянов, брат повешенного. И ведь как глупо кидаются на людей. Я видел обоих: Владимир Ульянов не принимал никакого участия в беспорядках[168]. Этот философ изобретает новую идеологию борьбы. Прочитал Карла Маркса и помешался. А Крестовоздвиженский, хотя на сходке и был, но, как я заключаю из его личных объяснений, не возбуждал студентов, а говорил о бесполезности террора и беспорядков, призывал взять знаменем образ Нерукотворенного Спаса! Оба свихнулись… Ульянов в Марксе Архимедову точку опоры открыл…
Павел Николаевич вспомнил изобретенную Елевферием «схему», и они проболтали до свету.
XXIV
А уезжали гости, и снова тянулись деревенские будни с их деревенской бестолковщиной.
Перед Рождеством снова всплыла старая история с придуманной на свою голову Павлом Николаевичем «мирской баней».