Про дочку победителя Наполеона еще рассказывали, что, когда избранный посетитель намеревался сесть, она взволнованно останавливала его:
— Не сюда, не сюда! Это кресло Пушкина!… Ой, не на диван! Это место Жуковского… Нет, нет, и не на этот стул. На нем сидел Гоголь!
И ласково заключала:
— Друг мой, садитесь ко мне на кровать. Это место для всех.
Упаси меня Боже от каких-нибудь аналогий!
Не знаю, как другие, а в особенности литературные критики, но лично я верю в любовь с первого взгляда. Верю хотя бы потому, что сам так влюбился. Кроме того, и отец английской драматической литературы сказал: «Тот, кто любил, всегда любит с первого взгляда». В той же степени, если даже не больше (и тут некоторый опыт у меня имеется), верю и я в дружбу с первого взгляда. Именно так — с первого взгляда подружился я с Сергеем Есениным, с Сергеем Образцовым, с Ольгой Пыжовой. Вероятно, подобное случается только в молодости, когда трезвый ум, к счастью, не слишком вмешивается в наши чувства.
В конце первого вечера приятного знакомства на капустнике Камерного театра Ольга Пыжова уже с нежностью говорила и мне, и Никритиной, и Сарре Лебедевой:
— Ну, гады…
Нет, никогда не понять и старым и новым «этим Коганам» теплого пыжовского слова!
Через два дня, сверкая своими разноцветными глазами, она объявила Качаловым, с которыми была в самых тесных отношениях:
— Сегодня после спектакля я приведу к вам трех гадов: Мариенгофа, Никритину и Лебедеву.
Для Василия Ивановича и Нины Николаевны слово «гад» было рекомендацией более чем достаточной.
Едва мы сняли шубы и переступили порог, Качалов сказал:
— Что ж, сядем за стол.
— А я уже сижу! — крикнула из столовой Пыжова, нацеливаясь вилкой в «розовую рыбку», как она называла лососину.
Кто не знает, что в гостях самые нудные, самые тягучие те полчаса, что выпадают на вашу долю от появления в доме до «прошу за стол, друзья мои!».
У наших радушных хозяев (вот хитрецы!) этих тягучих тридцати минут не оказалось — увильнули от них.
— Что ты скажешь, Вася, о моих гадах? — спросила Пыжова, жуя «розовую рыбку».
Но Василий Иванович вместо того, чтобы ответить на ее лобовой вопрос, как теперь говорится, уже наполнил большие рюмки ледяной водкой, настоянной, как полагается, на лимонных корочках.
Наполнил и улыбнулся своей качаловской улыбкой. Мне приходится употребить этот эпитет «качаловской», «качаловская» потому, что все другие, слишком общие, могут относиться и к одному человеку, и к другому, и к третьему, а качаловская улыбка или качаловский голос — единственны.
Мы чокнулись.
И опять, как позавчера на капустнике в Камерном, случилось то (и это, к сожалению, последний раз в моей жизни), что я подружился с людьми с первого взгляда. Говорю «с людьми», потому что это относилось в одинаковой мере и к Василию Ивановичу, и к Нине Николаевне Литовцевой, его жене, славившейся во МХАТе труднейшим характером.
Хотя я очень боюсь показаться сентиментальным (какое бедствие!), но нет сил устоять против желания разразиться тирадой о душевной чистоте.
Так вот: придешь, допустим, к кому-нибудь на именины. Глянешь — ни соринки! Все сверкает, все блестит. «У меня, мол, чистота, у меня порядок!» А под буфетом, к примеру, пылищи на палец и паутина с дохлыми прошлогодними мухами.
Ну и подумаешь: «Э, дорогая хозяюшка, да ты очковтирательница!»
Нечто подобное бывает и с душевной чистотой. Снаружи все сверкает, все блестит, а как ненароком глянешь в укромное местечко души или сердца и — плюнешь в сторону: «Да чтоб тебя черт побрал с такой чистотой душевной!… Грязь, зависть, недоброжелательство».
А у Василия Ивановича и у Нины Николаевны была настоящая душевная чистота. И чтобы увидеть ее, понять, почувствовать, не требовалось съесть с ними пуда соли. Одной щепотки за глаза было.
— По второй!
Не успели мы эту вторую закусить белым грибком, как Нина Николаевна, прихрамывая, засуетилась, затормошилась. А не суетилась она, не тормошилась, только когда спала. Но и в эти немногие часы, как уверял супруг, подушка у нее под головой «вертуном вертелась».
— Нина!
А она уже что-то размешивала деревянной ложкой в кастрюльке, какой-то салат чем-то поливала, какое-то блюдо солила и перчила. Потом за каким-то соусником потянулась к подоконнику, который служил добавочным столом.
— Нина!
И Василий Иванович для успокоения дал ей шлепок своей большой мягкой ладонью.
В ответ она деловито проскрипела, почти так же, как скрипели половицы в их крохотной столовой:
— Оставьте меня, Василий Васильевич!
Это было имя и отчество Лужского, небезызвестного артиста Художественного театра.
— Теперь мне все ясно! — сказал Качалов с завидной серьезностью. — Теперь мне совершенно ясно, кто тебя, Нина, еще стукает по этому месту.
Всем стало весело. Очень весело.
Стоит ли пояснять, что на всем белом свете никто, кроме Василия Ивановича, не стукал ее «по этому месту».
— Господи, — отозвалась со скрипотцой Нина Николаевна, — от вас, Василий Иванович, немудрено и с ума сойти!
А немудрено было сойти с ума только от Нины Николаевны с ее треволненьями и переживаньями, как по большим жизненным вопросам, так и по самым ничтожнейшим пустякам.
Перед заливным судаком в лимонах Пыжова неожиданно задала вопрос, как будто довольно глупый:
— Вася, а как ты считаешь — сделал ты в своей жизни карьеру или нет?
Он, задумавшись на минутку, пожал плечами:
— Как тебе сказать, Ольга… В Америку я ехал во втором классе.
— Понятно! — кивнула Пыжова. — И Качалову, значит, жизнь не удалась.
— Подожди, подожди…
— Не выкручивайся, Васенька.
— Гамлета я все-таки сыграл… с грехом пополам.
Нина Николаевна презрительно прыснула мелкими смешками и проскрипела:
— Готово! Уже заразился!
— Чем это?
— Да самокритикой большевистской.
— Что ж, это болезнь полезная. Очень полезная. Побольше бы у большевиков таких болезней было.
А перед поросенком с гречневой кашей он спросил:
— Хотите, я вам почитаю стихи?
У кого из нас после получасового знакомства повернулся бы язык попросить его об этом? Тем более что на его лице еще лежала пудра на тонком слое душистого вазелина, которым он только что снял грим сегодняшней роли.
— Конечно, хотим, Василий Иванович!
— Мечтали об этом!
— Ну пожалуйста!
— Пожалуйста, Василий Иванович, пожалуйста!
Он стал читать.
Сначала Есенина, потом Блока, потом Верхарна, потом Пушкина, а уж на рассвете Байрона из «Чайльд Гарольда» и Гете из «Фауста».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});