Душа помяла-помяла шляпу, поглядела на танцы, на карты, на лица — и, проклянув сама в себе всю эту странную и неприступную и непостижимую толпу, поплелась с половины бала тишком восвояси, чтоб никогда уж больше и не заглядывать на подобные сборища…»
Потрясающая весть разнеслась по зимнему Петербургу — умер смертельно раненный на дуэли Пушкин.
Пушкин! Баласогло чтил его как никого другого. Особенно любил его поэму «Цыганы». Каждую новую главу «Онегина» впитывал как учебник жизни. Признавался: «Что читал, о чем упоминал Онегин или его неоцененный автор не только целой строфой и картиной, но даже и мимоходом, одной строчкой, одним словом» — все это Александр Баласогло еще на черноморских берегах, будучи совсем юным, считал непреложным долгом «узнать, достать, прочитать, увидеть» самому. Так, целых пять томов «О богатстве народов» он прочел от доски до доски только потому, что в «Онегине» есть стих: «Зато читал Адама Смита…» Усердный юный читатель почти ничего еще не мог понять в этом ученом труде, но одно место — «о том, как освободились из-под ига феодалов общины и около замков повозникали вольные города», — перечитывал «с несказанным счастьем: это был оазис рая в обширных песчаных степях знаменитой книги…»
Несомненно о Пушкине, а не о ком-либо другом, Александр Баласогло написал:
Когда в восторге обожаньяДержу я гения труды —…………………………Ни напряженного искусстваИ ни труда не вижу в них,Но будто собственные чувстваМне выражает каждый стих.Как будто эти ощущеньяЯ испытал в забытом сне,И дар такого ж вдохновеньяТаился, кажется, во мне……………………………И вдруг в творении чужомПредстал пред очи так нежданно,Как идеал мой, бывший сном,В чертах лица моей желанной.
И вот теперь Баласогло пришел с Чернышева переулка на Мойку, к последней квартире великого поэта, где уже толпилось множество людей. В полутемной комнате с завешенными окнами мерцали свечи в огромных шандалах. В горестном молчании смотрели все на неподвижные восковые веки умершего, на его впалые щеки, на курчавые волосы, темневшие на атласной подушке, на завязанный под самым подбородком широкий черный галстух.
Зачем не двинул он хоть бровью,Не дрогнул жилкою руки,Когда весь мир с такой любовьюВкруг задыхался от тоски! —
так, вспоминая о смерти Пушкина три года спустя, писал Баласогло.
Он не имел возможности хотя бы два раза в неделю отлучаться от службы для того, чтобы посещать университет. На это князь Ширинский-Шихматов решительно отказался дать ему позволение. «Я ручался, — рассказывает Баласогло, — что все дела, какие у меня ведутся, будут идти решительно тем же ходом, как и всегда. Нет!»
Позднее он узнал, что князь неоднократно спрашивал о нем у начальника счетного отделения Тетерина. И тот всякий раз «отзывался обо мне, — с возмущением пишет Баласогло, — что я нерадив к службе — нерадив! Когда я, сверх своих обыкновенных занятий, сдал запущенные ими в 20 лет дела в архив, приведя их в самый строгий порядок…»
Однако понять Тетерина оказалось легко.
Дело в том, что к Чернышеву переулку примыкали строения рынка — Щукина двора. Эти строения принадлежали почему-то ведомству народного просвещения. Рынок был для министерства доходной статьей, причем ведал доходами именно Тетерин. Этот «отвратительный взяточник и тиран подчиненных, державший в ежовых рукавицах весь Щукин двор, ел и грыз меня каждый божий день, — рассказывает Баласогло, — вообразив, что я посажен к нему князем для наблюдения за его поборами с купцов, чего я и во сне не видел…»
Но тут открылась вакансия в канцелярии департамента, и Баласогло наконец-то смог от Тетерина уйти. На новом месте и жалованье было побольше, и начальник, правитель канцелярии Романов, оказался человеком благожелательным. Летом Романов выхлопотал своему новому помощнику единовременно годовой оклад.
Впервые в жизни у него в кармане оказались деньги не только на еду и самую необходимую одежду. Куда истратить неожиданное богатство? Он не раздумывал. Он решил издать сборник стихов! Стихи Норева и его собственные — в одной книжке…
Ради меньших трат на бумагу в типографии выбрал он самый крохотный формат и самый убористый шрифт. Тираж сборника не мог превышать нескольких сот экземпляров. В общем, на типографские расходы денег хватило, осталось еще кое-что на покупку книг.
А тут еще пришло письмо от Пименова. Уже целый год Пименов был далеко от Петербурга, в излюбленном художниками солнечном Риме. В письме он сообщил, что ему нужен целый ряд книг и лубочных картинок, просил прислать. Баласогло выкроил на это девяносто рублей, купил все, что просил Пименов, и послал в Рим.
Итак, типография приняла для печатания книжечку под названием «Стихотворения Веронова». Первая половина стихотворений вымышленного Веронова принадлежала перу Норева, вторая — перу Баласогло. Напечатать свои фамилии они не решились. Правда, фамилия Норев угадывалась — в перевернутом виде — в первых двух слогах придуманной фамилии Веронов.
Александру Баласогло исполнилось двадцать пять лет, но горечи в нем уже было через край:
Теки, река времен! господствуй же, о мрак!Я червь, а не пророк, когда дано от векаИ человечеству осилить человека,И морю поглотить подмытый им маяк!
Однако читателям бросалось в глаза прежде всего обилие непривычных выражений в стихах этого безвестного поэта. Например: «есть радость быть упреком веселой толчее ошибочных существ», или — «булат любви стучит в кремень разлуки», или — «бьет искрами сомненье».
И сам автор, казалось, расписывался в собственной слабости, признаваясь:
Я, пленный в теле вихрь, бьюсь глухо сам в себе.Не трогают сердец мои стихотворенья:Я математик в них, поэт назло судьбе.
Только два печатных отклика вызвала эта книжка.
Николай Иванович Греч в журнале «Сын Отечества» не счел нужным давать сборнику общую оценку. Вторую половину книжки, написанную Баласогло, Греч просто не мог принять всерьез, поэтическую смелость и самобытность ее не в состоянии был оценить.
В журнале «Библиотека для чтения» редактор его и критик, Осип Иванович Сенковский, человек весьма неглупый, однако начисто глухой к поэзии, насмешливо утверждал: «…Ни в одной еще из печатных книг… не удавалось нам видеть так явственно образованных головы и хвоста — благородной и неблагородной части тела. В голове видно дарование, в хвосте — бездарность, свойственная этому странному члену. Мы почти готовы подумать, что вторая половина, хвост, есть произведение совсем другой головы: только посредством этой смелой гипотезы и можно объяснить себе такую противоположность между первою и второю сотнею страниц стихотворений Веронова».
Сенковскому понравилась только норевская «Любовь» — «очень миленькая поэма… за которою уже начинаются позвонки хвоста».
Позвонки хвоста!
Не знаю, существовал ли на свете поэт, которому пришлось бы прочесть о своих стихах более унизительный отзыв.
Петр Норев представил на выставку в Академию художеств архитектурный проект «Всемирный музей». В этом проекте, как рассказывает биограф Норева, «соединены были в одно стройное целое все разнородные стили зодчества от древнейшего египетского до новогреческого включительно. Впоследствии предполагал он представить еще сложнейший проект, а именно „Новый город“; но житейские потребности и содержание себя и особенно матери заставили его поступить в помощники архитектора по министерству народного просвещения…»
Но оттуда он вскоре вынужден был уйти. «И его Тетерин же и братия выжили-таки в отставку, — свидетельствует Баласогло, — за то, что он [Норев], не принимая их подарков, не хотел подписывать на свою голову смет, составляемых этой благородной компанией для разрабатывания Чернышева переулка и Щукина двора».
Норев перешел, опять же на должность помощника архитектора, в Петергофское дворцовое управление. Там для него не открывалось решительно никакого поля деятельности. Норев предпочел оставить и эту службу. Но надо же было как-то кормиться, и он стал зарабатывать — весьма скромно — корректурой в типографии Фишера.
Наконец в феврале 1839 года, при открывшейся вакансии и ходатайстве Романова, Баласогло получил место секретаря в комитете иностранной цензуры. При его зачислении на должность было отмечено, что он знает французский, немецкий, английский и занимается изучением древних и восточных языков.