Потом потекли недели, месяцы и годы; кардинал часто видел, как те самые солдаты приходят в его кафедральную церковь, притянутые туда чувством, которое никто из них не осмеливался выразить вслух за ее пределами, — памятью о том, что они натворили на Зоне Поражения.
Ганнон Мербал был одним из этих солдат, и перед Тогандисом как наяву проходили сейчас все те ужасные вещи, о которых они с ним разговаривали во мраке исповедальни: отвратительные грехи, обжигающее чувство вины и невыносимые муки совести.
Теперь Ганнон Мербал был мертв, его мозги украсили потолок грязной забегаловки в Мусорограде. Следом за воспоминаниями о солдате явился и образ Дарона Нисато, бывшего комиссара Фалькат… человека чести и тихого благородства.
Неудивительно, что Лито Барбаден уволил того из «Клекочущих орлов» незадолго до операции в Хатуриане.
Щеки священника окрасил румянец стыда, когда он вспомнил, что еще утром подумывал пойти и рассказать Нисато обо всем, что случилось в Хатуриане: и о том, в чем исповедался Ганнон Мербал, и о том, что видел собственными глазами.
Тогандис винил себя в трусости, но мысль о том, чтобы бросить вызов Лито Барбадену, лишала его сил, и он никак не мог осмелиться избавиться от груза вины и помочь Нисато открыть миру правду о Зоне Поражения.
Он раздумывал над словами, которые Дарон прошептал ему на ухо, прежде чем уйти из библиотеки Барбадена:
— Кому исповедуется исповедник?
Такие простые, так искренне произнесенные слова, но последствия… ох, последствия.
Тогандис плотно закрыл глаза, борясь со слезами раскаяния, едва не пролившимися незамеченно по его щекам. Он понимал, что если позволит себе заплакать сейчас, то уже не сможет остановиться, так и будет рыдать о погибших и, как это ни эгоистично, о самом себе.
Кардинал сделал глубокий вдох и вновь устремил взгляд на раскрытые перед ним страницы, попытавшись сосредоточиться на начертанных тысячи лет назад словах Себастиана Тора, человека, о котором Тогандис ничего толком не знал, но чьи наставления всегда вызывали его восхищение и вдохновляли его.
Простой человек Себастиан Тор восстал против тирании безумного верховного лорда Администратума Гога Вандира и сверг его в яростных войнах, вошедших в историю как Эпоха Отступничества. Тор стал экклезиархом, и Тогандис очень любил обращаться к его проповедям, когда выступал перед своей паствой.
Кардинал попытался представить, как поступил бы великий экклезиарх в той ситуации, в которой оказался Салинас, и поежился, когда перед его внутренним взором предстала картина того, как его вышвыривают из церкви, словно диммамарского священника, которого Тор выгнал из-за кафедры прямо посреди проповеди.
Заставив себя отогнать от себя этот образ, Тогандис провел несколько следующих часов, зачитывая вслух пассажи из книги, записывая их при помощи мнемопера, ритмично заполнявшего чистые страницы его требника проникновенными виршами и поучениями о необходимости бдительности в противостоянии демонам и скверне.
Электросвечи разгорались все ярче, пока свет, льющийся сквозь высокие окна, тускнел. Затем Тогандис услышал какой-то шум за дверью у себя за спиной и удивленно заморгал, когда оторвал взгляд от книги и увидел, что за витражными стеклами стало уже совсем темно.
Был куда более поздний час, нежели ему думалось, а работы предстояло еще много. Другие священнослужители сейчас, должно быть, как раз собирались на вечерю, и с его стороны было бы неподобающим не присоединиться к ним. Библиотека кардинала была расположена как раз в основной части церкви, и сейчас он мог слышать доносящиеся из-за двери настойчивые голоса.
Они, похоже, звали его по имени, но тяжелая деревянная створка приглушала их, и потому голоса казались просто слабым шепотом.
Кардинал поднялся с кресла и провел пальцами по губам, осознав, что зовут его с подозрительной настойчивостью. Шейво Тогандис, каким бы мастером самолюбования ни являлся во многих других вопросах, был достаточно честен с собой, чтобы понимать: его проповеди, пусть и весьма интересные и остроумные, никогда не приводили верующих в экстаз и не могли заставить людей умолять его выступить.
Охваченный любопытством, Тогандис отстегнул от руки крепления мнемопера и взял со стола требник. Затем подошел к двери и уже собирался открыть ее, когда кое-что в зовущих голосах вступило в резонанс с той частью его мозга, которая отвечала за страх.
Ты был там.
С неожиданной, пугающей ясностью Шейво Тогандис вдруг понял, что ждет его по ту сторону двери.
Мезира Бардгил ощущала, как какая-то сила набирает мощь по всему городу; отвратительная вибрация, словно раздражающий нервы скрип мела по школьной доске, отзывалась в самых ее костях. Комната была погружена во тьму, но серебряные нити, незримые для того, кто не обладает псайкерскими способностями, вползали внутрь, змеясь по трещинам в кирпичах, просачиваясь сквозь известку и пролезая в щели у косяков.
Призрачный налет изморози очертил дверной проем, и изо рта женщины начали вырываться облачка пара.
— Прошу, уходи! — Она зажмурилась. — Что я вам сделала? Я же ничего не делала.
Но, произнося эти слова, она уже понимала, что в том-то и заключается ее преступление.
Просто стоять в стороне, пока идет бойня, и ничего не предпринимать было ничуть не лучше, чем самостоятельно нажимать на спусковой крючок или размахивать фалькатой. Мертвые объединились, и что бы ни принесло сюда двух космических десантников, оно навсегда разрушило баланс сил на Салинасе.
Некогда бесплотные энергии стали частью материального мира, проникнув в каждую его складочку и узелок, и их порождения, прежде неспособные ни на что, кроме появления в кошмарных снах, вдруг обрели власть над реальностью и были теперь более чем опасными, питаясь из неожиданно открывшегося бесконечного источника.
Мезира ощущала ту ужасную силу, что проникла в ее комнату, то уплотнение в воздухе, которое может говорить только о чужом присутствии.
— Пожалуйста. — Она заплакала. — Нет.
Открой глаза.
Женщина замотала головой:
— Нет, не открою!
Открой глаза!
Мезира закричала, чувствуя, как против ее воли открываются глаза, а затем она увидела его — Плакальщика, чей черный силуэт резко вырисовывался на фоне мягкого лунного света, проникающего через окно.
Мерцающие призрачным светом, его глаза пригвоздили ее к кровати, словно булавка энтомолога — мотылька. Смрадный запах дыма и опаленной кожи забил ноздри, повсюду вокруг вспыхнули серебряные огни, холодные и беспощадные.
В этом ледяном свете Мезира увидела обгоревшую плоть Плакальщика, мышцы и жир, стекающие желтыми ручейками с костей.
Ты была там.
Мезира Бардгил закричала — и кричала до тех пор, пока сознание ее не отрешилось от всех органов чувств и не нырнуло во тьму.
Шейво Тогандис почувствовал холод, исходящий от дверной ручки, прежде чем успел прикоснуться к ней. Дыхание облачками вырывалось из его рта, а неожиданно пробравшийся в комнату ледяной сквозняк проникал даже сквозь плотную материю одеяний.
Кардинал ощущал их там, за дверью, их желание, чтобы он вышел и встретился с ними лицом к лицу, чтобы они могли предъявить ему старые счета.
Страх овладел им, колени ослабли и были готовы подломиться.
Тогандис зашептал молитву Богу-Императору и закрыл глаза, повторяя стихи, которым его еще в детстве, когда он боялся темноты, научила мама, уверявшая, что Император обязательно защитит.
В это мгновение Шейво Тогандис вновь почувствовал себя четырехлетним мальчишкой, прячущимся от тьмы под одеялом и в ужасе шепчущим простейшие псалмы, чтобы отогнать чудовищ.
Стихи молитвы приходили к нему легко; страх протянулся через десятилетия к его юным годам и извлек нужные воспоминания из самых дальних, пыльных уголков сознания. С каждым произнесенным словом паника отступала, и вскоре рука кардинала сжала ручку двери.
Он повернул ее и толкнул, заставляя непослушные ноги вынести его в коридор. Волна холодного воздуха, морозного, точно дыхание зимы, вырвалась следом за ним, ударила в спину, словно нетерпеливые руки, подталкивающие его к тому, что ждало впереди.
Тогандис ощущал, как сквозняки ощупывают его, изучают… но слова детской молитвы заставляли их слабеть и становиться менее настойчивыми. Выставив перед собой требник с проповедями, кардинал вышел из библиотеки в холл церкви.
Он сбился на полуслове, когда понял, что церковь полна народу, вот только никто из собравшихся перед величественной золотой статуей Императора в конце нефа не то что не относится к числу его прихожан, но даже не может быть назван живым.