Маяковский не был лично знаком с Сашей Черным — да вдобавок в 1915 году тот давно (с 1911-го) не печатался у Аверченко и в «Новый сатирикон» вслед за ним не перешел; традиционное советское объяснение насчет того, что Аверченко был юморист, а Саша Черный глубокий сатирик, не имеет отношения к реальности, поскольку создание «Нового сатирикона» как раз и диктовалось желанием отойти от юмора и создать подлинно сатирический журнал. Трудно представить бытовое общение двух столь замкнутых, желчных, болезненно самолюбивых людей,— но Маяковский беспрерывно цитировал Сашу Черного, почитал его (в чем и признался в автобиографии), Горькому при первой встрече назвал в числе любимых авторов (и Горький потом повторял, что влияние Саши Черного на Маяковского было определяющим). Действительно, до всякого футуризма Черный отважно ломал размер и боролся с эстетством —
Вы сидели в манто на скале,
Обхвативши руками колена.
А я — на земле,
Там, где таяла пена,—
Сидел совершенно один
И чистил для вас апельсин.
Оранжевый плод!
Терпко-пахучий и плотный…
Ты наливался дремотно
Под солнцем где-то на юге,
И должен сейчас отправиться в рот
К моей серьезной подруге.
Судьба!
Хотя блоковское влияние, пожалуй, тут тоже видно.
Маяковский после эмиграции Саши Черного называл его «Сашей Белым», говорил, что был он злободневным, а стал озлобленным, и даже назидательно обругал в докладе 8 января 1922 года в Политехническом — «Первый настоящий вечер сатиры»: до нас всё была не сатира, и Аверченко плох, и Черный, а вот сейчас я прочту 18 сатирических стихотворений и 12 юмористических… Но в его практике это вещь обычная — дружески общаться с Северянином, когда встретились в Берлине, и обзывать его исписавшимся эмигрантом в докладе в том же Политехе; а вот то, что мотивы и темы Саши Черного для него были определяющими,— очевидно, да и внешне Гликберг походил на его любимца Чаплина — и, кажется, был таким Чаплином в поэзии, как и его наследник Игорь Иртеньев впоследствии.
Аверченко, тоже им высоко ценимый («Месяц заверчен, как будто на небе строчка из Аверченко»), явно присматривал Маяковского на роль главного сатириконского поэта, вместо утраченного Черного. Он его ценил, только печатал в строчку, а не лесенкой. Сатирические его гимны — «Гимн судье», «Гимн критику» — безусловные шедевры. В «Гимне критику», правда, можно усмотреть намек на человека, которому он многим был обязан:
От страсти извозчика и разговорчивой прачки
невзрачный детеныш в результате вытек.
Мальчик — не мусор, не вывезешь на тачке.
Мать поплакала и назвала его: критик.
Как роется дворником к кухарке сапа,
щебетала мамаша и кальсоны мыла;
от мамаши мальчик унаследовал запах
и способность вникать легко и без мыла.
Когда он вырос приблизительно с полено
и веснушки рассыпались, как рыжики на блюде,
его изящным ударом колена
провели на улицу, чтобы вышел в люди.
Много ль человеку нужно?— Клочок —
небольшие штаны и что-нибудь из хлеба.
Он носом, хорошеньким, как построчный пятачок,
обнюхал приятное газетное небо.
И какой-то обладатель какого-то имени
нежнейший в двери услыхал стук.
И скоро критик из 'имениного вымени
выдоил и брюки, и булку, и галстук.
Легко смотреть ему, обутому и одетому,
молодых искателей изысканные игры
и думать: хорошо — ну, хотя бы этому
потрогать зубенками шальные икры.
Но если просочится в газетной сети
о том, как велик был Пушкин или Дант,
кажется, будто разлагается в газете
громадный и жирный официант.
Чуковский заподозрил, что речь о нем, и, кажется, имел к тому некоторые основания — не только потому, что был сыном прачки. А еще и потому, что…
Современники: Чуковский
1
С Чуковским получилось не очень хорошо.
Он первый из серьезных критиков — их, впрочем, и было немного,— обратил на Маяковского внимание в 1913 году, сразу после выхода «Я». Сначала опубликовал о нем — пока еще в общем футуристическом ряду — большую статью «Русские футуристы», вышедшую в «Шиповнике» вместе с небольшой подборкой цитат. О Маяковском там сказано следующее:
«Из всех российских футуристов еле-еле нашелся один урбанист. Я, конечно, говорю о Маяковском. И, конечно, я люблю Маяковского, но (шепну по секрету!) Маяковский им чужой совершенно, он среди них случайно, и сам же Крученых не прочь порою похихикать над ним. К тому же город для него не восторг, не пьянящая радость, а распятие, голгофа, терновый венец, и каждое городское видение — для него словно гвоздь, забиваемый в сердце:
Кричу
Кирпичу,
Слов иступленных вонзаю кинжал
В неба распухшего мякоть.
Хорош урбанист, певец города,— если город для него застенок, палачество!
Я одинок, как последний глаз
У идущего к слепым человека!
Уйти бы ему отсюда — на поляны, в леса! Где же ему петь небоскребы, автомобили, тротуары, кафе, лифты, водосточные трубы! Ведь он и сам кричит среди рыданий:
«Идите голые пить на солнцепеке… Бросьте города, глупые люди!»».
Потом, приехав в Москву в середине осени, Чуковский с ним познакомился. Обстоятельства знакомства излагает так:
«Зайдя вечером по какому-то делу в Литературно-художественный кружок (Большая Дмитровка, 15), я узнал, что Маяковский находится здесь, рядом с рестораном, в биллиардной. Кто-то сказал ему, что я хочу его видеть. Он вышел ко мне, нахмуренный, с кием в руке, и неприязненно спросил:
— Что вам надо?
Я вынул из кармана его книжку и стал с горячностью излагать свои мысли о ней. Он слушал меня не дольше минуты, отнюдь не с тем интересом, с каким слушают «влиятельных критиков» юные авторы, и наконец, к моему изумлению, сказал:
— Я занят… извините… меня ждут… А если вам хочется похвалить эту книгу, подите, пожалуйста, в тот угол… к тому крайнему столику… видите, там сидит старичок… в белом галстуке… подите и скажите ему все…
Это было сказано учтиво, но твердо.
— При чем же здесь какой-то старичок?
— Я ухаживаю за его дочерью. Она уже знает, что я великий поэт… А папаша сомневается. Вот и скажите ему.
Я хотел было обидеться, но засмеялся и пошел к старичку.
Маяковский изредка появлялся у двери, сочувственно следил за успехом моего разговора, делал мне какие-то знаки и опять исчезал в биллиардной.
После этой встречи я понял, что покровительствовать Маяковскому вообще невозможно. Он был из тех, кому не покровительствуют».
Вообще говоря, покровительство тут ни при чем — Чуковский же приехал не демонстрировать высокомерие и не набиваться в благотворители, а утешить депрессивного, судя по текстам, и неуверенного в себе человека. Человек в ответ продемонстрировал банальное бытовое хамство, но это мог быть своего рода тест. Чуковский, однако, воспитывался в непростой среде и не спасовал. Любой критик старшего поколения послал бы Маяковского подальше и написал соответствующий фельетон, а Чуковский пошел к старичку и тем поставил в идиотское положение не себя, а футуриста: абсурд надо опровергать преувеличением, переводом в новый регистр. Потом, на улице, Маяковский нагнал Чуковского и стал бормотать строчки из его переводов Уитмена. Вероятно, это был способ сделать ответный комплимент — мол, не только вы меня читаете, но и я вас. Попутно, стесняясь собственной начитанности, Маяковский сказал, что переводы плохи (равно так в свое время начал Бродский знакомство с дочерью Чуковского Лидией — обругал переводы «вашего pere’а» именно из Уитмена). Слащаво, сказал он, и распев бальмонтовский. Чуковский ответил, что сам давно осудил эти ранние опыты, а теперь переводит вот так — и прочел «Поэму изумления при виде воскресшей пшеницы». Маяковский без восторга похвалил — «Занятно»,— но заметил, что «плоть» звучит претенциозно, надо грубее. «Я не прижмусь моим мясом к земле, чтобы ее мясо обновило меня». Уверен, добавил он, что в подлиннике сказано «мясо». И Чуковский радостно добавляет: не зная английского, он угадал!