Итак, на рассвете 17-го, в канун знаменательного юбилея, орудия союзников открывают ураганный навесный огонь. Ближе к полуночи неприятельские паровые фрегаты, густо дымя, подходят к Севастопольскому рейду, и теперь уж пальба с моря сливается в один грохот и гул с сухопутной. «Город был буквально засыпан бомбами», – отмечает не дилетант и не сторонний человек, а генерал от артиллерии, находившийся в самом городе. А капитан-лейтенант Лесли, отрывки из писем которого приведены выше, рассказывает: «Я не помню, чтобы все предыдущие бомбардировки были хоть мало-мальски похожи на эту; в этот раз был решительный ад».
Почти в темноте, когда солнце «нового Ватерлоо» еще не взошло, начался штурм. «Огненная река лилась по всему протяжению оборонительной стены», – отмечал современник.
Главный удар обрушился на Малахов курган. Французы сражались блестяще. (Вообще во всех почти боевых операциях они действовали горячее англичан.) «Застрельщичьи батальоны» – батальоны отборных русских стрелков – усмирили бешеную атаку.
Однако французы ударили сызнова. Они ворвались на Корабельную сторону. Момент был роковой. Но тут подоспел генерал Хрулев; отчаянный храбрец, любимец солдат, он закричал: «Благодетели мои! В штыки! За мной!» Все заклокотало. Обеими сторонами владело безоглядное бешенство. Нахимов оказался в гуще свалки. Когда французы прорвались опять-таки к изножью кургана, перекололи нескольких офицеров, смяли солдат, адмирал с адъютантом в самую решительную минуту скомандовал: «В штыки!» – и отбросил неприятеля.
В какое-то мгновение вспыхнуло удивительное, порою прямо-таки необъяснимое чувство, которое иногда выручает погибающих: чувство превосходства над врагом, нечто похожее на то чудо, в которое не верил Пелисье. «По гарнизону, – вспоминал позже один из русских офицеров, – как будто бы пробежала какая-то особая сила одушевления, уверенности, отваги». То было второе дыхание. И на нем удержался Севастополь.
«Новое издание» Ватерлоо оказалось для французов подобием прежнего – они потерпели поражение. История согласилась на исправления лишь ради англичан – они не оказались победителями.
Еще не остыв после боя, еще дрожа, как запалившиеся кони, еще в поту и крови, севастопольцы с тревогой осведомлялись: уцелел ли Павел Степанович?
Близ Малахова солдат, корчась в муках, остановил верхового: «Постойте, ваше благородие! Я не помощи хочу просить, а важное дело есть!» Офицер склонился над ним. И услышал: «Скажите, ваше благородие, адмирал Нахимов не убит?» – «Нет». Солдат перекрестился: «Ну слава богу! Я могу теперь умереть спокойно».
И он умер, этот солдат.
А Павлу Степановичу оставались уже не месяцы – считанные дни…
Радостное настроение севастопольцев после июньской победы не убывало. Союзники, подчеркивал Энгельс, потерпели «первое серьезное поражение».
Но князь Горчаков, сменивший Меншикова, уже обдумывал, как лучше, с наименьшими потерями вывести войска из города, оставление которого было им решено бесповоротно.
План свой (уходить на Северную сторону и далее) князь исполнил в августе, когда Нахимова уже не существовало. Но еще при жизни Павла Степановича Горчаков исподтишка готовил все необходимое для наведения плавучего моста через бухту. «Видали вы подлость? – горестно воскликнул Нахимов, обращаясь к хорошо ему известному смотрителю морского госпиталя. – Готовят мост через бухту – ни живым, ни мертвым отсюда не выйду-с».
Ни живым, ни мертвым… Можно не сомневаться, Павел Степанович, доживи до падения Севастополя, осуществил бы не замысел князя Горчакова, а свой собственный: остался бы с горсткой матросов и дрался бы до последнего вздоха последнего бойца.
(Вот это: «ни живым, ни мертвым» – символ веры многих моряков лазаревской закалки. Не только старика боцмана, жалевшего, что не взлетел на воздух в абордажной схватке с врагом, но и высших офицеров. Сослуживец Нахимова, упоминавшийся в этой книжке Ф. Ф. Матюшкин, оборонял Свеаборг. Конечно, черноморскую твердыню не сравнишь с небольшой балтийской крепостью. Но здесь важно другое – решимость стоять до конца: «Оборона в русском матросе и солдате, – говорил Матюшкин. – В трубах зданий и подвалах будет порох, где нельзя будет держаться, – взорвем или взорвемся».)
Наступило 28 июня 1855 года. Был вторник. Трехсотый день высадки союзников в Крыму. Двести шестьдесят седьмой день бомбардирования Севастополя. Летний день с мрачными тучами, с прерывистым блеском солнца, день в переменчивых тенях и привычном гуле канонады.
День этот давно уже перевалил за половину, когда с 3-го бастиона (по нему вдруг открылась усиленная пальба) прислали к Нахимову спросить каких-то распоряжений. Нахимов отвечал, что он сейчас сам приедет.
Племянник адмирала, штаб-офицер Воеводский пытался возражать: в поездке надобности нет, вот, мол, куча бумаг, требующих рассмотрения и подписи, можно-де словесно распорядиться, оставаясь дома и т.д. Павел Степанович улыбнулся: «Как едешь на бастион, так веселее дышишь». И велел, не мешкая, седлать лошадей для себя и адъютантов.
Поначалу Нахимов посетил одно из отделений оборонительной линии. Там он поговорил со старым товарищем вице-адмиралом Панфиловым (Александр Иванович еще мичманом плавал с Нахимовым на корвете «Наварин»), напился у него лимонаду и присел на скамеечку подле блиндажа, дружески толкуя с пехотными и флотскими офицерами.
Послышался бандитский свист бомбы, все кинулись в блиндаж. Бомба, грохнув, «разрешилась», обдав блиндаж осколками. Нахимов не пошевелился. Он, как был, так и остался на скамейке. Потом попрощался со всеми и уехал, сопровождаемый адъютантами, на своей смирной, терпеливой казацкой лошадке.
Он ехал теперь на 3-й бастион. И ему действительно вроде бы дышалось «веселее». Посвист «чьи вы, чьи вы, чьи вы?» так и отдавался в ушах. А Павел Степанович с какой-то особенной светлой полуулыбкой косился на флаг-офицера Колтовского и словно бы размышлял вслух:
– Как приятно ехать такими молодцами, как мы с вами; так нужно, друг мой, ведь на все воля бога, и ежели ему угодно будет, то все может случиться: что бы вы тут ни делали, за что бы ни прятались, где бы ни укрывались, ничто бы не противостояло его велению, а этим показали бы мы только слабость характера своего. Чистый душой и благородный человек будет всегда ожидать смерти спокойно и весело, а трус боится смерти, как трус.
Одну за другой Нахимов осмотрел батареи 3-го бастиона. Дело шло давно установленной чередою. И, убедившись, что оно идет как должно, Нахимов, право, мог бы возвращаться домой. Ведь и поехал-то он на 3-й бастион, чтобы «успокоить душу».
Однако рядом высился Малахов курган, этот жертвенник Севастополя, над которым и сейчас, когда вы читаете эти строки, оранжево пылает вечный огонь. Малахов курган высился рядом, и Нахимов поехал не домой, а туда, куда ездил почти ежедневно, туда, где в октябре минувшего года пал Корнилов.
На Малаховом царило редкое спокойствие. Ни ядер, ни бомб. Лишь постреливали с французских сторожевых постов. Да и постреливали-то, должно быть, попыхивая трубочкой или сигаркой, ожидаючи, не высунется ли чья-нибудь бедовая головушка.
Нахимов опять-таки осмотрел все батареи. Задержался на Корниловском бастионе. Будто какая-то неведомая сила так и тянула, так и притягивала адмирала к тому месту, где погиб его боевой товарищ.
Нахимов слез с коня. Защитники бастиона обступили «батьку», он поздоровался, назвал всех, как называл обычно, молодцами. И сказал с той своею неспешливой внятностью, с какой говорил, когда был удовлетворен:
– Ну, друзья, я смотрел вашу батарею, она теперь далеко не та, какой была прежде, она теперь хорошо укреплена. Ну, так неприятель не должен и думать, что здесь можно каким бы то ни было способом вторично прорваться. Смотрите же, друзья, докажите французу, что вы такие же молодцы, какими я вас знаю. А за новые работы и за то, что вы хорошо деретесь, спасибо!
Вот уж, сдается, самое время было возвращаться домой. Нахимов, однако, не торопился. Все с тем же светлым выражением на лице он неторопливо зашагал к вершине укрепления. Ему сказали (не без задней мысли – удержать, не пустить), что в бастионе идет церковная служба: завтра, мол, праздник, день Петра и Павла, его же, Павла Степановича, день ангела. Нахимов отвечал: «Идите, кому угодно, я вас не задерживаю-с».
Он поднялся над мешками с землею. Поднялся по грудь. Живая мишень была хорошо видна не только с ближайшей французской батареи. Живая мишень, адмиральские эполеты были приметны и с неблизких позиций врага, там, среди зеленых, а сейчас, под тучами, почти малахитовых холмов.
Сигнальщик подал Нахимову подзорную трубу. Павел Степанович прильнул к ней. Совсем рядом, едва не зацепив локоть адмирала, тупо ударилась штуцерная пуля. (Штатский из штатских не ошибся бы: пуля прицельная.) Нахимов молвил: