И милая мелькает
В дали моей Мечта…
[Жуковский 1959–1960, 1: 127].
Позднее Жуковский развивает образ поэтической души, открывающей доступ к священным тайнам, в четверостишии-инскрипте «Приношение» (1827), обращенном к Гёте:
Тому, кто арфою чудесный мир творит!
Кто таинства покров с Создания снимает,
Минувшее животворит
И будущее предрешает!
[Там же: 374].
Надо признать, что использование слов «таинственность» и «тайна» для обозначения духовного возвышения и поэтической значимости не отменяет прочих разнообразных коннотаций этой лексики в произведениях карамзинистов. Краткий обзор позволяет выявить, среди прочего, следующие дополнительные контексты, в которых обычно возникает мотив тайны / таинственного. (1) Научное или духовное понимание природы и бытия, ср. «Переселение душ» (1828) Е. А. Баратынского: «столетний маг… проник все тайны естества». (2) Красота природы, ср. «Море: элегия» (1822) Жуковского: «Таинственной, сладостной полное жизни, /…Ты льешься… светозарной лазурью». (3) Откровенно религиозные мистерии и таинства, ср. «Поэзия» (1787) Карамзина: «…и там, на небесах, / Был тайнам научен, и той великой тайне, / Как бог стал человек». (4) Личные пикантные, эротические радости, ср. «Привидение: из Парни» (1810) Батюшкова: «Буду вкруг тебя летать; / На груди твоей под дымкой / Тайны прелести лобзать». (5) Тайны судьбы; неизвестность будущего, ср. «Стихи, написанные на манускрипте поэта» (1821) Баратынского: «Быть может, милый друг, по воле Парки тайной, / Внезапно распрощусь я с жизнию случайной». (6) Невысказанное, личное знание или чувство (печаль, любовь и т. п.), ср. «Стремление» (1838) Жуковского: «Часто, при тихом сиянии месяца, полная тайной / Грусти, сижу я одна и вздыхаю…» (7) Преображающие, волнующие, духовные переживания, торжественно и спокойно ведущие к смерти или иному миру, ср. «Берег» (1802) Карамзина: «Вижу, вижу… вы маните / Нас к таинственным брегам!» При всех различиях эти поэтические примеры имеют общую черту: обращение к тайному, таинственному или неизведанному как положительному началу. Тайная скорбь возвышает, очищает, а тайные страсти, хотя и намекают на соблазн, обещают защиту и даже спасение от разврата и нравственного падения, как об этом говорит, например, Батюшков в седьмой строфе стихотворения «Из греческой антологии» (1817–1818):
Сокроем навсегда от зависти людей
Восторги пылкие и страсти упоенье,
Как сладок поцелуй в безмолвии ночей,
Как сладко тайное любови наслажденье!
[Батюшков 1934: 182][180].
В поэзии карамзинистов таинственное и тайна указывают на гигантский духовный и интеллектуальный потенциал, исходящий из сокрытых глубин изначально благодатной вселенной, чьи бездны внушают трепет, но не подрывают веру в фундаментальную возможность смысла и превосходства духа.
Итак, мы видим, что мотив тайны настолько распространен и многозначен, что становится практически отличительным знаком поэтики и мировоззрения русских романтиков – в противовес ясности, жесткой жанровой иерархии и рационализму приверженцев классицизма[181]. Неудивительно, что Белинский ставит в заслугу «романтической музе» Жуковского то, что она «дала русской поэзии душу и сердце, познакомив ее с таинством страдания, утрат, мистических откровений и полного тревоги стремления “в оный таинственный свет”, которому нет имени, нет места, но в котором юная душа чувствует свою родную, заветную сторону» [Белинский 1955 7: 220]. Схожим образом Белинский определяет «романтическую природу», какой она изображена в поэзии Жуковского, где она «дышит какой-то таинственною, исполненною чудных сил жизнию» [Там же: 219]. Романтическое мировоззрение насыщено волнующей магией таинственного, соблазном неведомого и непознаваемого. Знак равенства между тайной и романтической поэтикой ставят не только адепты романтизма, но также его противники, как, например, в издевательской рецензии за подписью «Ю-ъ К-въ» на стихотворение Баратынского «Стансы» (1828):
Что, маститый старец, вы морщитесь, зеваете и, кажется, ничего не понимаете? Признаюсь, и я как во тьме нощной. Этому есть причина: мы не посвящены в таинства – осязать неосязательное, толковать бестолковое, удивляться страннолепному; высшие созерцатели постигают это. Так! вы одни, о высшие созерцатели! вы одни можете изъяснить нам смысл двух последних стихов… [Цит. по Гуковский 1965: ПО][182].
Еще один критик той эпохи аналогичным образом осуждает употребление «модных» романтических выражений, которые «облекают мысли в какую-то таинственность» (цит. по [Гуковский 1965: 116])[183]. Подобные комментарии ясно указывают на то, что мотив таинственности присущ именно лирике карамзинистов. Однако следует подчеркнуть еще два литературных контекста, напрямую связанных с творчеством Пушкина: первый – готическая повесть или баллада, еще один любимый жанр Карамзина и его последователей; второй – гражданская поэзия декабристов и близких к ним авторов.
В готической повести, как и в самом понятии возвышенного[184], власть тайны связана с ощущениями удовольствия и ужаса и, в конечном счете, с предчувствием могилы – одновременно волнующим и пугающим, как в повести Карамзина «Остров Борнгольм» (1794): «Все сие сделало в сердце моем странное впечатление, смешанное отчасти с ужасом, отчасти с тайным неизъяснимым удовольствием или, лучше сказать, с приятным ожиданием чего-то чрезвычайного» [Карамзин 1964, 1: 667]. Жуковский в балладе «Замок Смальгольм, или Иванов вечер» (1822) усиливает жуткую притягательность тайны с помощью оборванного предложения, в котором вместо ожидаемого объяснения работает прием сокрытия:
И печать роковая в столе вожжена:
Отразилися пальцы на нем;
На руке ж – но таинственно руку она
Закрывала с тех пор полотном
[Жуковский 1959–1960,2:156].
В готической балладе Жуковского «Кубок» (1825–1831) погоня за разгадкой манящей тайны приравнивается к нарушению божественного порядка:
Но страшно в подземной таинственной мгле <…>
И смертный пред богом смирись:
И мыслью своей не желай дерзновенно
Знать тайны, им мудро от нас сокровенной
[Там же: 164].
В готическом повествовании, где никак не эксплицируется возвышенное лирическое сознание избранного поэта, попытки простых смертных познать священное равнозначны богохульству и несут в себе угрозу божественного возмездия.
Таким образом, в поэтике русских романтиков разделение сакрального и мирского заложено в самой природе тайны; уважение к изначальной неразгадываемости тайны лежит в основе ее мистического ореола. Священное сопряжено с табу: его нельзя познать, к нему нельзя прикоснуться или приблизиться. Это объясняет, почему запретное желание проникнуть в тайну или ее демистифицировать, присутствующее во всех трех приведенных «готических» фрагментах, в конечном счете ведет к ужасу и разрушению. Во втором примере последствия слишком тесного приближения к трансцендентной тайне в буквальном смысле выжигаются на коже, тогда как в третьем ценой за попытку проникнуть в бездну сакрального становится – после недолгой отсрочки – смерть. 3. Фрейд и другие теоретики культуры