26 февраля 1844 года Чарльз Диккенс открыл вечер Ливерпульской школы для рабочих. Объявив собравшимся, что сейчас перед ними выступит пианистка, он добавил, что произносит ее фамилию с особым и нежным чувством: мисс Уэллер8. Взрыв хохота, которыми были встречены эти слова, совсем было сконфузил мисс Уэллер, но Диккенс шепнул ей, что когда-нибудь, он надеется, она переменит фамилию и будет очень счастлива. Один лишь вид этой девушки, напомнившей ему Мэри Хогарт, произвел на Диккенса необычайное впечатление. Он вновь почувствовал, как мучительно ему не хватает духовной близости и сочувствия женщины, понимающей его и живущей им одним; им вновь овладела тоска по идеальной любви. На другой же день он пригласил мисс Уэллер и ее отца к завтраку и познакомил со своим другом Т. Дж. Томпсоном, с которым в дальнейшем надеялся беседовать и переписываться об этом интересном для него предмете. Из Бирмингема, куда он отправился, чтобы председательствовать на вечере Политехнического института, он писал Томпсону: «Я не могу говорить о мисс Уэллер в шутливом тоне: она слишком хороша. Интерес, пробудившийся во мне к этому созданию — такому юному и, боюсь, осужденному на раннюю смерть, перешел в серьезное чувство. Боже, каким безумцем сочли бы меня, если бы кто-нибудь смог разгадать, какое удивительное чувство внушила она мне!» Дня через два он написал своей сестре Фанни: «Не знаю, но, кажется, если бы не воспоминания о мисс Уэллер (хотя и в них кроется немало терзаний), я бы тихонько и с большим удовольствием повесился, чтобы не жить больше в этом суетном, вздорном, сумасшедшем, неустроенном и ни на что не похожем мире». Он послал мисс Уэллер томик стихотворений Теннисона, подаренный ему самим поэтом, и написал ее отцу о ее необыкновенных душевных качествах. 11 марта, через двенадцать дней после того, как Диккенс познакомил ее с Т. Дж. Томпсоном, он узнал, что его друг влюблен в мисс Уэллер и хочет на ней жениться. «Клянусь, когда я вскрыл сегодня утром Ваше письмо и прочел его, — писал Диккенс, — я почувствовал, как кровь отхлынула у меня от лица — не знаю уже куда. У меня даже губы побелели. Никогда в жизни не был я так поражен. Вся жизнь, казалось, замерла во мне на мгновенье, когда, лишь взглянув на Ваше письмо, я понял, о чем в нем говорится». Оправившись от потрясения, он научил Томпсона, как уговорить отца девушки, и 29 марта уже поздравил друга, обручившегося с Кристианой Уэллер. Помолвку Томпсона, признался он невесте, он принимает так близко к сердцу, что, не будь сам женат, он был бы «чрезвычайно рад и счастлив» пронзить тело друга «добрым стальным клинком». Итак, вдохновив Диккенса на создание вышеупомянутого любопытного эпизода в «Мартине Чезлвите», Томпсон женился на Кристиане и имел от нее двух дочерей, одна из которых, леди Батлер, стала известной художницей, а другая, миссис Элис Мейнелл, — писательницей. Чувство безнадежности, вызванное у Диккенса этим увлечением, проскальзывает под конец романа в словах Огастеса Моддля:
«— Странно, — заметил Том, — что на этих улицах, запруженных народом, пешеходы не попадают под колеса чаще.
— Кучерам бы это все равно не удалось, — с мрачным видом отозвался мистер Моддль.
— Вы хотите сказать... — начал было Том.
— Что есть на свете люди, — прервал его Моддль с невеселым смешком, — которых никак не задавишь. Они как будто заколдованы. Фургоны с углем так и отскакивают от них. Даже кэбы не желают их задавить. О да, — добавил Огастес, заметив, как удивился Том, — есть такие люди. Один мой друг как раз таков».
Но вот в Америку прибыли выпуски, посвященные приключениям Мартина за океаном. История литературы не знает ни одного произведения, вызвавшего такую бешеную злобу, какая охватила заокеанский материк. По словам Карлейля, «Янки Дудль зашипел, как гигантская бутылка с содовой», а Диккенс заметил, что «за океаном из-за Мартина одурели, взбесились и ополоумели». К нему приходили сотни писем с оскорблениями, с непечатной бранью — часто, впрочем, напечатанной: присылали и газеты. Диккенс, не вскрывая, отправлял их обратно на почту. Поток обвинений и проклятий принял такие размеры, что осенью 1843 года, когда Макриди собрался за океан, Диккенс не поехал в Ливерпуль провожать его: об этом могли пронюхать, и актеру не поздоровилось бы. «Что бы Вы обо мне ни прочли, что бы ни услышали, — писал Диккенс Макриди, — что бы ни сказали обо мне Вам или в Вашем присутствии, никогда не возражайте, никогда не оскорбляйтесь, не называйте меня своим другом и никоим образом не заступайтесь за меня. Я не только совершенно освобождаю Вас от этих услуг, но убедительно прошу Вас считать молчание Вашим долгом перед теми, кому Вы близки и дороги. С меня довольно и того, что я буду с Вами в Вашем сердце, быть еще и у Вас на устах я не желаю... Далее: не шлите мне писем по почте, а, когда будете писать другим, вкладывайте в конверт письма ко мне, и пусть они доходят до меня таким образом. Да смотрите держитесь твердо, не проговоритесь как-нибудь из дружеских чувств ко мне». Макриди, считавший прежде, что Диккенс обошелся с американцами слишком круто, убедился, что был не прав. «Лучше черствая корка в Англии, чем столы, уставленные яствами, здесь, — писал он в 1848 году из Бостона. — Лучше умереть в Англии, даже в грязной канаве, чем на нью-йоркской Пятой авеню».
Англичане оказались менее чувствительны к насмешкам, чем американцы: Пексниф — воплощение слабых черточек английской нации — лишь позабавил их. Впрочем, если судить по тому, как книга расходилась, он все-таки показался им недостаточно забавным. Из первых выпусков разошлось всего тысяч по двадцать экземпляров, а ведь «Пиквика» и «Никльби» расхватывали по сорок и пятьдесят тысяч, а еженедельные выпуски «Барнеби Раджа» и «Лавки древностей» — по шестьдесят и семьдесят. Диккенс был больно задет: он-то чувствовал, что «Мартин» гораздо лучше его прежних романов. А тут еще Чэпмен и Холл подлили масла в огонь, потребовав на основании одного из пунктов договора, чтобы автор возместил им разницу между своим ежемесячным гонораром и выручкой от продажи романа. Диккенс, и без того крайне раздосадованный, окончательно рассвирепел. «Меня так раздражают, так бьют по самым больным местам, — писал он Форстеру, — что в груди моей бушует огонь — и вовсе не творческий». Он стал немедленно искать себе другого издателя, попросил Форстера начать переговоры с фирмой «Бредбери и Эванс» и объявил о своем решении уплатить Чэпмену и Холлу все деньги и выложить им все, что о них думает.
Плачевный финансовый итог его следующей книги, «Рождественской песни», еще больше усложнил положение вещей. Этот рассказ был начат осенью 1843 года, то есть именно в то время, когда рождался в муках «Чезлвит», и овладел Диккенсом безраздельно. Он «рыдал и смеялся и снова рыдал», работая над «Песнью», и, взволнованный, «не раз вышагивал по пятнадцать, а то и двадцать миль по темным улицам ночного Лондона, когда все здравомыслящие люди уже давным-давно улеглись спать». Чтобы обуздать непомерный аппетит Чэпмена и Холла, Диккенс решил издать «Рождественскую песнь» на комиссионных началах: то есть все расходы по ее изданию взять на себя и заплатить издателям комиссионные от продажи. Однако его расчеты не оправдались. Повесть имела большой успех, но вместо желанной тысячи фунтов стерлингов принесла автору тысячи лестных отзывов от самых различных читателей. Диккенс, естественно, заключил, что издатели «умышленно раздули издержки, чтобы запугать меня непомерными затратами и заставить вернуться к прежним условиям». На самом же деле выручка от продажи небольшой книжки, по-видимому, просто не могла покрыть расходов по ее изданию, а издана она была роскошно. Как бы там ни было, но только Диккенс, глядя на растущие счета, тревожился не на шутку. «Мало сказать, что мне ставят палки в колеса, я вообще того и гляди окажусь в тупике. Нежданно-негаданно — и такая неприятность! Со мной в жизни не случалось ничего подобного!» Он уже видел себя окончательно разоренным и решился сдать свой дом, уехать вместе с семьей за границу и зажить скромной, размеренной жизнью. Но прежде всего нужно было все-таки порвать с Чэпменом и Холлом. Форстер был у них литературным консультантом, так что все хлопоты пришлось поручить другу юности Томасу Миттону.
Печатники Бредбери и Эванс сначала с опаской отнеслись к перспективе стать издателями. Прельстила их в конце концов другая перспектива: возможность выкачать неплохой капиталец из Чарльза Диккенса. Итак, Бредбери и Эванс рискнули. За две тысячи восемьсот фунтов Диккенс обязался отдать им четвертую долю всего, что заработает за ближайшие восемь лет. Когда и что он будет писать, полностью предоставлялось решать ему самому. Все расчеты с Чэпменом и Холлом были закончены, и их деловые отношения с Диккенсом — тоже. А между тем каких-либо семь лет назад он уверял их в том, что «все мои усилия сейчас направлены на то, чтобы упрочить наше приятнейшее содружество».