На улице уже темно — темно и тихо, — свет же в моей гостиной очень слабый. При таком свете на картине многое пропадет, и как же я буду ее описывать? А кроме того, я даже не знаю, сумею ли объяснить тебе приемы, к которым прибегает художник, ведь ты, возможно, в первые три года своей жизни ни разу не видела живописи, а если и видела, то забыла. Остается лишь надеяться, что, если ты сейчас слушаешь меня, значит, Джилл тебя разыскала, а следовательно, и портрет скоро окажется у тебя как часть твоего наследства. И ты сможешь хотя бы пробежаться по нему пальцами, как я сейчас это делаю. И ощутить, насколько жирно Рут клала краску. На ощупь поверхность картины грубая и чешуйчатая, чувствуешь? Такая у Рут была манера. Самый толстый слой в верхней части картины — это твои волосы. Шпателем Рут накладывала один на другой различные оттенки оранжевого, золотистого и желтого. Знаю, такие вещи о произведении искусства нельзя говорить, не рискуя быть обвиненной в невежестве, но не могу не заметить: мне лично помнится, что твои волосы не были такими густыми и спутанными, какими их изобразила Рут. Но для того, чтобы выяснить, кто прав, надо бы сравнить портрет с фотографией, по которой она работала, однако этот снимок наверняка уничтожили.
Твои родители, к сожалению, не разрешили тебе позировать для портрета. Рут пришлось писать по фотографии, чего она обычно не делала. Да и моя главная цель не была достигнута, но я не расстроилась и не опустила руки перед, как я полагала, временными трудностями. Я упорно продолжала общаться с твоей семьей. Прошло не так уж много времени, и мы начали с тобой встречаться — правда, очень редко. Меня подпустили к тебе всего раза три-четыре. Немного, что и говорить, но я дорожу воспоминаниями о каждой из этих встреч. Я еще к этому вернусь.
Но сперва поговорим о портрете. Ты сидишь верхом на деревянной ограде, которая пересекает по диагонали левый нижний угол холста. На тебе светло-зеленые брючки и синяя майка. Припоминаю, что на фотографии майка была нежно-кремовая, но Рут этот оттенок не нравился. Контраст между насыщенным ультрамарином майки и цветом твоих волос и впрямь сразу бросается в глаза. Думаю, такого эффекта Рут и добивалась. Фоном картины служит пестрая мешанина из различных оттенков зеленого, смутно напоминающая листву, сквозь которую кое-где проглядывает белесое небо. Поскольку ты оседлала забор, твоя фигурка изображена не фронтально, но и не в профиль, а «в три четверти» — так это, кажется, называется у художников. Однако лицо повернуто к зрителю, и ты улыбаешься — весело, беззаботно; нижняя челюсть у тебя слегка выпячена. Подозреваю, что так же, как густоту волос, Рут преувеличила и размеры твоей челюсти. Она терпеть не могла сугубый реализм ни в литературе, ни в искусстве.
У Рут это полотно — одно из самых доступных для понимания. Даже когда она писала портреты, — а к этой работе она относилась пренебрежительно, хотя в основном портретирование и оплачивало наши счета, — ее видение модели часто грешило некоторыми искажениями. Случалось, что заказчики, увидев конечный результат, требовали деньги назад. Рут только посмеивалась, ведь по современным меркам ее стиль был, в общем-то, довольно консервативным. Она никогда не метила в модные художники. Никогда не получала премий, крупные галереи почти не покупали ее картин — уточню, британские галереи. Иногда ее это огорчало — особенно к концу жизни. Она понимала, что кому-то ее работы кажутся слишком смелыми и сложными, а кому-то — чересчур традиционными. Иными словами, ни то ни се. Помню, незадолго до смерти она сказала, что зла на себя: мол, надо было выйти за рамки, спустить воображение с привязи. По-моему, она чувствовала, что была слишком осторожна и в жизни, и в живописи, будто скованной чем-то, — возможно, страхом причинить боль кому-нибудь из близких. Наверное, это как-то связано с ее семьей, с условиями, в которых она росла. А может быть, это я не давала ей развернуться. Ведь по натуре я не бунтарь и не искательница приключений, и, хотя мы с Рут не скрывали наших отношений, во всем прочем я зорко следила, чтобы наша жизнь протекала вполне респектабельно.
Но вернемся к твоему портрету (к делу, к делу, Розамонд!). Не сомневаюсь, Рут написала тебя в стрль простой и реалистичной манере под моим давлением. Мне больше всего хотелось, чтобы ты вышла похоже, в чем Рут, разумеется, блестяще преуспела. Мне нравится, что она изобразила тебя слегка ссутулившейся, словно ты оберегаешь какой-то забавный секрет, известный лишь тебе одной. Это очень для тебя характерно. Но первое, на что зритель обращает внимание, — твои глаза. Тут художница превзошла себя. Все сконцентрировано вокруг твоих глаз — твоих пронзительно-голубых, незрячих глаз, которые тем не менее сияют необычайно ярко, обнаруживая такую… энергию, такие бездонные залежи мудрости и печали. Уму непостижимо, как Рут сумела все это схватить — с помощью лишь набора красителей, смешанных с растительным маслом, — как сумела проникнуть в твою душу, а потом отобразить ее на холсте, и вот она передо мною, твоя душа, вечная, неизменная. Удивительно, на что способен художник.
— Она тебе удалась, — сказала я тогда Рут. — Она здесь как живая.
Рут картиной была не очень довольна, как я уже говорила.
— Ты о чем? — спросила она. — О сходстве? — Слово «сходство» в ее устах всегда звучало презрительно.
— Нет, — возразила я. — Не только и не столько. У тебя получилось рассказать об Имоджин. Ты ее высветила.
Рут, решив поймать меня на слове, спросила, что же именно высветилось на портрете. И я ответила:
— Ее предопределенность.
Сейчас постараюсь объяснить, что я имела в виду.
Думаю, ты не забыла, что создание портрета позволило мне завязать контакты с твоей новой семьей. Удочерив тебя, они вскоре переехали на юг, в Ворчестер, где находится очень хорошая школа для слепых. Там я тебя и навещала — изредка, но все же. Неподалеку жила моя сестра с мужем и детьми, моими племянниками Дэвидом и Джилл, так что у меня был отличный предлог, чтобы наведываться в те края. Примерно раз в полгода — не желая показаться назойливой или обнаружить свои тайные замыслы — я испрашивала разрешения у твоего нового отца увидеться с тобой — привезти тебе маленький подарок, угостить чаем в кафе. Любопытно, Имоджин, ты помнишь о том, как я к тебе приезжала? Помнишь свою чудаковатую тетку Розамонд (хотя, строго говоря, я не приходилась тебе теткой)? И как я забирала тебя из дома и, держа за руку, вела по набережной Северна, описывая по пути пейзаж? Обычно мы садились на скамейку у воды, и я рассказывала тебе, какого все вокруг цвета и в каком месте изгибается река; рассказывала о воронах и грачах, возвращающихся в свои гнезда на верхушках деревьев, что росли вдоль берега; о том, во что одеты прохожие, нагруженные покупками и спешащие по домам, и о том, во что играют школьники на игровых площадках на другом берегу. Я очень боялась, Имоджин, страшно боялась, что ты забудешь, как выглядит мир. Моей целью было не дать твоим визуальным ощущениям заглохнуть. Пусть теперь все окружающее оказалось скрытым от твоих глаз, но образы — яркие, живые, — сохранившиеся в твоей памяти с той поры, когда ты могла видеть, не должны были исчезнуть. И я уверена: мои старания не пропадали зря. Ты слушала, ты кивала, и ты понимала меня, я в этом убеждена. Знаешь, мне необходимо в это верить, у меня нет доказательств, но я верю. Не хочется думать, что я тратила время и силы впустую, — и вот сейчас, наговаривая кассеты, я тоже верю, что делаю это не зря. Скажешь, я наивная дура и опять напридумывала себе невесть что? Не знаю и не смогу узнать. Теперь уже слишком поздно, все уже слишком поздно…
Опять меня куда-то не туда занесло. Наверное, виски лучше отставить в сторонку, по крайней мере до тех пор, пока я не закончу. Напиток этот довольно горький, но от него становится так хорошо. Виски утешает, умиротворяет. Погоди, сделаю еще глоточек… и расскажу о твоей матери, о моих последних контактах с ней. Когда портрет был уже готов, я по глупости решила, что Tea захочет на него взглянуть. Кроме того, я недавно встречалась с тобой в Ворчестере. Каждый раз, возвращаясь со свидания, я неизменно отправляла Tea письмо с подробностями о твоей новой жизни, но она почти никогда не отвечала. В tqt раз я вложила в конверт снимок портрета, созданного Рут. И присовокупила еще кое-что: твой новый адрес. Согласна, я нарушила правила, но куда неправильнее (во всяком случае, тогда я так думала) законодательно запрещать матери видеться с собственной дочерью. Впрочем, мне точно известно, что этим адресом Tea так никогда и не воспользовалась. Спустя несколько дней от нее пришел ответ. Омерзительный ответ… В жизни ничего подобного не читывала, ничего более издевательского и наглого. Не сомневаюсь, Tea писала под диктовку злобного мистера Рамси, за которого она вышла замуж, господи прости, переняв его извращенные представления о христианстве. Каким-то немыслимым образом (и зачем я тебе это рассказываю? то, что способно лишь ранить?) он убедил твою мать в том, что ты, Имоджин, — ты, невинная, беспомощная трехлетняя девочка, сама виновата в своих бедах. И теперь ты наказана, так Tea выразилась, — мол, нечего было писаться в постель и совершать прочие «гадости». Наказание, однако, исходит не от твоей матери, но от руки Господней, a Tea лишь исполняет Его волю. Вот к каким выводам она пришла! Знаю, знаю — то есть сейчас мне совершенно ясно, — что это была не более чем… психологическая защита, Tea просто пыталась очиститься, чтобы как-то дальше жить в мире, пусть и шатком, с самой собой, а для этого все средства хороши. Но представь ужас и гнев, которые я испытала… У меня нет возможности снова заглянуть в то письмо: вскрыв конверт, я прочла его только раз, после чего скомкала в гневе и бросила в огонь.