Только в июне 1810 года вырвался, наконец, Жуковский из Москвы. Два летних месяца он делил между Мишенским и Муратовом. В муратовской деревушке Холх уже был собран перенесенный сюда временный дом Протасовых. По обе стороны его насажены были деревья, перед ним, на берегу пруда, цветник. Очень дельно всеми работами распоряжался деревенский староста Ларион Афанасьев, старавшийся угодить новому барину. Жуковский поверил наконец, что тут, в Холхе, будет его собственный угол, родное место, где он проведет всю свою оставшуюся жизнь в чтении и трудах. К следующему году он рассчитывал перевезти сюда Елизавету Дементьевиу. А там кто знает? Может, Провидение смягчит сердце Екатерины Афанасьевны... И Маша... Он представил себе на минуту свою жизнь с Машей в этом доме...
Муратовский дом Протасовых был свеж и светел. В нем постоянно толклись любопытные соседи по имению — Апухтины, Боборыкины, Павловы, Пушкарёвы... У Саши была новая гувернантка-француженка Шарлотта Моро де ла Мельтьер, писательница (переводчица «Песни о Нибелунгах»), некрасивая и не очень удачливая, но сентиментальная и говорливая. Чаще других приезжал двоюродный брат Маши и Саши — Александр Алексеевич Плещеев со своей красавицей женой Анной Ивановной, урожденной графиней Чернышевой. Это был умный, образованный и очень веселый и шумный человек. Он беспрестанно острил, хохотал, сочинял по-французски шуточные стихи, затевал юмористические спектакли, игры, словом, с ним время летело так незаметно, что Жуковский, охотно принимавший участие во всех затеях, иногда ужасался...
Анна Ивановна имела прекрасный голос и охотно пела. Пел и Жуковский — хотя и не очень охотно, — его просили (у него тоже был голос — мягкий и красивый бас). Изредка все муратовские жители ездили за сорок верст в Большую Чернь, имение Плещеевых под Волховом на реке Нугрь. Забавы продолжались там. 20 августа весело отпраздновали в Муратове день рождения Саши Протасовой. Маша всегда была при матери. Ни в Муратове, ни в Черни Жуковский не мог быть с ней один на один. Их положение делалось до отчаяния трудным. Вырваться из этого беспрестанного празднества и в тишине — душа с душой — побыть вместе не удавалось. Маша потихоньку от матери печалилась, плакала. Вдруг стала кашлять, чувствовать слабость... Жуковский передавал ей письма через других. Оглушенный веселием и грустью, а также стоверстной тряской в экипаже, он возвращался в Мишенское и садился в своем флигеле за книги.
Осенью он получил от Тургенева посылку с книгами: пять томов «Нестора» Шлёцера на немецком языке, вышедшего в Геттингене в 1808-1809 годах (Шлёцер преподавал в Геттингенском университете русскую историю), книги Гебгардта и Тунмана о древних славянах. Все эти труды советовал Жуковскому прочесть Карамзин. Друзья со всех сторон требовали от Жуковского поэмы — большой, эпической поэмы в духе Тассо или Ариосто, но русской. Жуковский не чувствовал себя готовым к такому труду, но начал свыкаться с мыслью, что, пожалуй, он обязан создать русский литературный эпос... Но чтобы сделать его истинно русским, надо изучить как русскую историю, так и все бывшие прежде в мировой литературе эпические произведения начиная от Гомера. Время действия выбралось как-то само собой: княжение Владимира Красное Солнышко... Вокруг него объединены все знаменитые и могучие богатыри... Киев-град... Что касается плана поэмы, пишет он Тургеневу, «то он только что посеян в моем воображении, а созреет тогда только, когда семена будут напитаны теми материалами, которых я от тебя теперь требую». «Читая русскую историю, — продолжает он, — буду иметь в виду не одну мою поэму, но и самую русскую историю... Особенно буду следовать за образованием русского характера, буду искать в ней объяснения настоящего морального образования русских».
Жуковский читает русские летописи в изданиях XVIII века, «Русскую Правду», «Духовную Владимира Мономаха», «Историю Российскую» М. Щербатова, «Ядро российской истории» А. Хилкова, «Историю Российского государства» Штриттера, «Разговоры о Новгороде» Болховитинова и «Древние русские стихотворения» Кирши Данилова (все эти книги были в библиотеке Жуковского). «Для литератора и поэта история необходимее всякой другой науки», — говорит Жуковский. В это же время он начал заниматься переводом «Слова о полку Игореве». Шлёцер в «Несторе» высказал сомнение по поводу подлинности «Слова о полку Игореве». Жуковский пишет Тургеневу, что подобные утверждения неверны, что «Слово» имеет «наружность неотрицаемой истины». Тургенев советует для поэмы выбрать не Владимира, а Святослава. «На твое мнение предпочесть Владимиру Святослава теперь не отвечаю ничего, — пишет ему Жуковский, — ибо мой план есть только одно семя. Владимир есть наш Карл Великий, а богатыри его — те рыцари, которые были при дворе Карла; сказки и предания приучили нас окружать Владимира каким-то баснословным блеском, который может заменить самое историческое вероятие. Читатель легче верит вымыслам о Владимире, нежели вымыслам о Святославе, хотя последний по героическому характеру своему и более принадлежит поэзии, нежели первый. Благодаря древним романам ни Ариосту, ни Виланду никто не поставил в вину, что они окружили Карла Великого рыцарями, хотя в его время рыцарства еще не существовало... Я позволю себе смесь всякого рода вымыслов, но наряду с баснею постараюсь вести истину историческую, а с вымыслами постараюсь соединить и верное изображение нравов, характера времени, мнений... Вот, не хотел ничего говорить о Святославе и Владимире, а наговорил с три кузова! О, перо неугомонное и непостижимое!»
Сочинение было задумано грандиозное. Жуковский завел тетрадь с названием «Мысли для поэмы» и вносил туда все, что придумывалось: стихотворные наброски, планы. Перечитывание эпических поэм (Ариосто, Тассо, Камоэнс, Виланд...) он начал с Гомера. «Илиаду» и «Одиссею» он читал параллельно в английском и немецком переводах. «Эти два перевода, — писал он Тургеневу, — по-настоящему надобно читать вместе: один увеличит цену другого; Попова щеголеватость сделает приятнее Фоссову простоту, а Фоссова сухость сделает еще приятнее Попову блистательную поэзию». Начал Жуковский заниматься и древнегреческим языком по учебнику Якобса, чтобы прочитать Гомера в подлиннике. Появилась у него на столе и латинская грамматика Лебедева. («Воображаю, что со временем буду читать Вергилия и Тацита».)
Жуковский опять ощущает себя на перекрестке, у какого-то начала. При полном доверии к судьбе он строит планы решительного переворота в своей жизни. Свое былое он видит в каком-то темном свете. «Вся моя прошедшая жизнь, — доверительно рассказывает он Тургеневу, — покрыта каким-то туманом недеятельности душевной... Деятельность служит мне лекарством от того, что было прежде ей помехою. Если романическая любовь может спасать душу от порчи, зато она уничтожает в ней и деятельность... Этот один убийственный предмет, как царь, сидел в душе моей по сие время. Но теперешняя моя деятельность, наполнив душу мою (или, лучше сказать, начиная наполнять), избавляет ее от вредного постояльца. Если бы он ушел сам, не уступивши места своего другому, то душа могла бы угаснуть; но теперь она только переменила свое направление и, признаться, к совершенной своей выгоде».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});