Долгие минуты протекли так, пока, наконец, усталые путешественницы начали подниматься, и одна из них шепнула Елене, что ей тоже нужно пойти и отдохнуть.
После этого поднялась и она и пошла с Келпшем медленными шагами вслед за своими подругами.
— Ожидаем сегодня короля, — заговорил Келпш, — и хотелось бы его скорее дождаться…
— Едет уже, — коротко отвечала Елена.
— Вы его, наверно, видели? — продолжал Келпш. — Он мне показался, когда я покидал его, таким грустным, что у меня сердце сжималось. Никто не мог бы подумать, что он едет на свадьбу!
Елена вздохнула.
— Вы ведь знаете, что его принудили к этому, — ответила она грустно, — главное ксендз Ольшевский, который непременно искал связи с императорским домом, так как опасался, чтобы французские интриги не опутали короля. Но и та и другая женитьба для нашего бедного государя…
Она не договорила и умолкла.
— А уж, что бедный, так вправду бедный, — шепнул новоиспеченный кравчий, — мы, которые с ним постоянно встречаемся, знаем это превосходно. Примас и гетман, в чем могут и как могут, вредят, тешатся, противодействуют, преследуют, а он — слишком добр.
— И это правда, — оживившись перебила Елена, — чересчур мягкий и ласковый, но его характера уже не переделать… Знает один Бог… — прибавила она, — что ему сулит эта женитьба… До сих пор он имел хоть иногда минуту передышки, теперь и этого у него не будет…
— Ну, — сказал Келпш, — я утешаюсь тем, что эрцгерцогиня молода, король милый человек и умеет привлекать к себе сердца, — невозможно, чтобы они не привязались друг к другу.
На бледном личике панны Зебжидовской внезапно выступил румянец, глаза ее заблистали каким-то странным огнем, губы вздрогнули, но она ничего не возразила, а затем тихонько прошептала:
— Дай-то, Бог! Дай-то, Бог!
— Вы видели ее портрет? — спросил Келпш.
— Да, король мне его показывал, — ответила она лаконически.
— Довольно красивая, — заметил кравчий.
— Я этого не нахожу, — сказала Елена, — заурядное личико, а выражение надменное… Впрочем, художникам не всегда удается…
— Вы, наверное, и это слышали, — шепнул Келпш, — так как это все передают, — что она была, как я слышал, предназначена другому, будто бы Лотарингскому, которого она знает с детства…
— Жаль мне ее, — ответила Зебжидовская, — но мне кажется, что, если бы кто-нибудь имел даже желание ненавидеть нашего короля, то и того он обезоружил бы своей добротой и ласковостью. Правда этого старого несносного попа ему не удалось сломить, но ведь это же человек недобрый, да простит его Господь!
Так шли они не спеша, разговаривая вполголоса, до самых дверей покоев для свитских дам (фрауцымер, как называли тогда поляки свиту королевы).
Келпш вздохнул.
— Панна Елена, — сказал он шепотком, — когда же я дождусь того, что для меня вопрос жизни или смерти? Мне обещано, что…
Елена подняла на него глаза:
— Пан Сигизмунд, — ответила она, — терпение! Будемте теперь думать не о себе, а о короле.
— Но я жду так очень давно?
— Разве вы хотите, чтобы я скорее поблагодарила вас и сказала вам: "не могу".
— О, Боже упаси! — вскрикнул необычно громко Келпш забывшись. — Я готов ждать, лишь бы не получать отказа. Я знаю, что я не стою вас, панна Елена, но я так люблю вас!..
Наступило молчание. Они были у самых дверей. Келпш наклонился к ее руке, поцеловал ее и должен был отойти, а свита весело вбежала в отведенное ей помещение.
Задумавшись, кравчий неторопливым шагом направился к выходу. Каждую минуту ждали короля и, хотя сегодняшний прием не предполагалось сделать торжественным, — духовенство, сенаторы и военные высматривали, не подъезжает ли он уже.
Уже поздним вечером возок, окруженный значительным отрядом конницы, а за ним два других, все на полозьях, появились в воротах и король прямо направился в часовню, на пороге которой епископы, приор и многочисленное духовенство ожидали его. Лю-бомирский и один из молодых Пацев сопровождали его.
Перед алтарем он опустился на колени и стал молиться. Час спустя он уже сидел, запершись с Любомирским, испросивши себе отдых. Гофмаршал принимал гостей в трапезной. Ужин подали королю отдельно, но в этот день он, любивший обыкновенно покушать и понимавший толк в яствах, почти не прикоснулся ни к чему.
Любомирский смотрел и пожимал плечами:
— Ты устал, — сказал он королю с высокомерной фамильярностью.
— Нет, — ответил Михаил, — я угнетен каким-то предчувствием, тревогой, невыразимой тоской…
Оп заломил руки:
— Ни я ее, ни она меня никогда любить не будем, — начал он печально. — Она могла бы, конечно, остаться просто равнодушной, — сердца, ведь, нельзя насиловать, и я знаю, что она любит другого; но к несчастью возможно, что она захочет вымещать на мне, что судьба навязала ей меня.
— Это фантазия, — сказал Любомирский, — так же, как и пресловутый проект ее брака с Лотарингским — лишь сплетня. Напрасно ты раньше времени мучаешь себя выдуманными тобою же заботами.
Король вздохнул и, скрестив руки па груди, стал ходить.
— Все это, может быть, и так, — сказал он, — называй фантазией, если хочешь, но я чувствую приближение новой грозы. Скажи мне, — в чем я провинился, что я должен нести такие кары? Ты ведь знаешь, что я страдаю.
— Ты провинился тем, мой брат и светлейший государь, — ответил Любомирский, стараясь перевести разговор на более веселый тон, — что хочешь всех разоружить добротою, укротить ласкою.
— Да я же пробовал следовать вашим советам, — перебил король, — ты сам знаешь, что несколько раз я выступал открыто и грозно. Ну, и в чем же это помогло? Только раздразнил их!
— Так как им было хорошо известно, что это исходило не от тебя, а от нас, и что это не могло длиться. Будь неумолимо строгим!
— Чему это поможет? — грустно улыбаясь, возразил король. — Примаса я не могу низложить, а жалоба на него Риму не поможет нисколько. Я не имею права отнять власти у гетмана. Они на это надеются и, пока живы — я и они, будет продолжаться борьба.
Любомирский промолчал.
Постучав в дверь, вошел придворный слуга.
— С чем приходишь? — спросил король.
— Императрица благополучно расположилась ночевать и наш вестовой прибыл доложить об этом. Кажется, что до завтра начнет и снег подтаивать, так как надвигается оттепель, — значит, наши возки пойдут легко, а дорогу уже очистил народ, согнанный с окрестностей.
Король кивнул в ответ головой и придворный вышел. Король долго простоял на одном месте, задумавшись.
— Когда меня провозгласили, — обратился он, наконец, к Любомирскому мрачным тоном, — у меня невольно сорвалось с языка: Transeat a me calix iste [80]!.. Теперь я в душе повторяю те же самые слова, но чашу жизни моей, преисполненную горечи, все-таки нужно испить до дна! Да будет Твоя воля!
II
Иронией судьбы на следующий день, 27-го февраля, небо прояснилось; стало теплее, засияло солнце, как бы предсказывая появлением своим длинный ряд счастливых дней. Все видели в этом счастливую звезду новобрачных — благословение Божие. Даже король проснулся, хотя бледный и усталый, но немножко успокоенный, и старался примириться со своими скверными предчувствиями.
В монастыре и в городе с самого утра было большое оживление, и все те, которые должны были сопровождать короля, готовились к пышному отъезду.
Две с половиной тысячи вооруженной шляхты, разодетой со всей доступной ей пышностью, приветствовали на границе царицу-мать, сопровождавшую свою дочь, их будущую королеву, к нареченному супругу.
Кроме матери, королеву сопровождали тетки ее, Мария Анна Мантуанская и ее младшая сестра. Казалось, что родные со страхом расстаются с будущей королевой и стараются внушить ей мужество для принесения жертвы, которую кесарь Фердинанд III требовал от своей дочери. Ни для кого не было тайной, что Элеонора ехала, обливаясь горючими слезами, жалуясь на судьбу и возмущенная тем, чего требовала от нее политика отца. В продолжение всей дороги приходилось осушать ее слезы, утешать, успокаивать ласками расстроенную и одновременно возмущенную и озлобленную против будущего мужа молодую женщину.
Шептались об этом и окружающие короля, утешая себя тем, что время исцелит тоску, сблизит и примирит супругов. Преданный королю секретарь и все те, которые заботились о соблюдении его королевского достоинства, все старались принять царицу и ее почетную свиту с истинно королевской пышностью. Старались показать во всем величии все богатства Речи Посполитой. Привезли из Кракова из сокровищниц королевских все, что могло скрасить прием и увеличить его пышность. Костел и комната, в которых должны были принимать гостей, разукрасили роскошными коврами с картинами Рафаэля и Джулио Романа, составлявшими драгоценнейшее наследство после Ягеллонов, каких не имелось ни в одной королевской сокровищнице. Серебро, разные драгоценности, роскошная посуда, редкостная и художественная чеканная работа по дорогим металлам дополняли обстановку ченстоховских пиршеств.