Василий Степанович.
— Да, давно это было, Василий Степанович, ровно двадцать пять лет! Ровнехонько!
Старик удивленно посмотрел на меня.
— Верно. В семьдесят четвертом я привел его! Знаменитость! Вот и вы слыхали о нем!
— Н-да!
— Стало быть, вам кто-нибудь из ремонтеров-стариков сказывал. Им все любовались. Вы знаете хорошо наше дело! Никогда не думал, что у вас в Питере такие знатоки есть!
Я хлопнул старика по плечу:
— Ну, куме, запирай-ка свой номер, пойдем ко мне, поговорим по охоте!
Через минуту старик сидел у меня за столом, на котором стояло сантуринское и закуски.
Я сбросил надоевший за день коннозаводческий мундир и сидел в одной рубахе.
Разговаривали о выставке, о лошадях.
Я насилу уговорил, чтобы он звал меня по имени и отчеству.
— Вот вы бы ко мне на зимовничек пожаловали. У Подкопан вы бывали, он сам мне на выставке об этом говорил, а теперь бы ко мне завернуть. Есть что повидать!
Слушал я старика, а все одна думушка в голове: эх, была не была! Да и давай ему описывать его зимовник тех времен вплоть до обстановки комнат, погреба с вином, и даже о здоровье жены Анны Степановны спросил. С растущим удивлением он смотрел на меня и шевелил беззвучно губами — будто слово не выходило, а сказать что-то очень хотелось.
— Это вам кто-нибудь рассказывал, — вздохнув, сказал он, даже улыбнулся и сообщил, что Анна Степановна стара стала.
— Милый Василий Степанович! Послушай, что я тебе скажу, только дай мне слово, что обо всем, что услышишь, никогда никому не заикнешься. Я тебя люблю, считаю своим другом и буду с тобой откровенен.
Смотрю в его опять растерянное лицо.
— Так даешь слово молчать? Даешь?
— Даю! Вот перед образом божусь, вечно молчать буду!
Старик встал, набожно перекрестился и сел, уставившись на меня.
— Изволь. Это было ровно двадцать пять лет назад. В тот год, когда ты купил у Пловойского Мирзу — одного из четырех жеребцов персидских.
— По-дружески мне, можно сказать, по охоте, генерал мне его уступил, так сказать, любя меня, — вставил старик.
— Купил ты Мирзу, а как вести на зимовник, не знаешь. Тогда ты один верхом на чалом в Великокняжескую приехал. Тебя тогда выручил Гаврило Руфыч! Помнишь?
— Как же, вахмистр… Кобылин, Гаврило Руфыч. Он мне своего малого дал, который с ним лошадь привел с Волги.
— Ну, а дальше что?
— Нанял я его за трояк. Боялся доверить малому, справится ли? А Кобылин говорит: «Ручаюсь за него, как за себя!» Молодчиной малый оказался: то шагом с моим чалым, а то наметом пустит. Я ему кричу, а он и не слушает. Разговорились дорогой, и малый мне понравился. Без места он в то время был. Я его к себе и принанял. Как родной он мне вскоре стал.
— Алешей его звали?
— Алешей, Алексей Ивановичем!
И старик опять с ошалелым лицом уставился на меня, ничего не соображая.
— Слушай же, Василий Степанович, да помни, что обещал наш разговор в тайне держать!
И я рассказал ему все подробности работы у него, напоминая каждую мелочь, вплоть до того, когда сбежал от него, испугавшись приехавшего за лошадьми жандармского полковника.
Что было с моим стариком, передать трудно: и слезы, и восклицания, и жесты удивления — то руками всплеснет, то по бедрам себя хлопнет, слушает и слова не проронит!
Я рассказал ему мою дальнейшую жизнь до последнего дня.
А что я пережил в это время — ни в сказке сказать, ни пером описать.
Наконец старик со слезами опустился на колени, я тоже перед ним встал на колени, обнялись крепко и оба расплакались.
— А Женя что? — спросил я, когда мы успокоились.
— Убивалась она очень, когда вы ушли! Весь зимовник прямо с ума сошел. Ездили по степи, спрашивали у всех. Полковнику другой же день обо всем рассказали, — а он в ответ: «Поглядите, не обокрал ли! Должно быть, из беглых!» Очень Женя убивалась! Вы ей портмонетик дорогой подарили, так она его на шее носила. Чуть что — в слезы, а потом женихи стали свататься, она всех отгоняла.
Через пять лет, двадцати годков уж вышла замуж. Приехал к нам на Дон сибирский посевщик богатый, производителей покупать для своих табунов, Ермилий Мефодьевич! Степенный, из себя красивый, лицо такое, как на иконах архангелов пишут. У Подкопаева и еще кое у кого лошадей купил, потом ко мне заявился. Поехал с калмыком табуны осматривать, упал, да ногу и сломал. С месяц пролежал у меня, Женя за ним ухаживала, а потом замуж за него и вышла, в Сибири живут. Только детей у них нет, одна беда. Года три назад гостили у меня по осени. Вот поглядите!
Старик вынул из бумажника фотографию. В кресле сидит мужчина средних лет, гладко причесанный, елейного вида, с правильными чертами лица, окаймленного расчесанной волосок к волоску не широкой и не узкой бородой. Левая рука его покоится на двух книгах, на маленьком столике, правая держится за шейную часовую цепочку, сбегающую по бархатному жилету под черным сюртуком.
Справа стоит стройная красавица, типичная низовая казачка, про которых поют:
Брови черные дугой,
Глаза с поволокой…
Она положила на его правое плечо руку — а в свесившейся кисти ее, на золотой цепочке, надетой на большой палец, маленький перламутровый портмоне, который я ей подарил тогда. На крышке портмоне накладка, рисунок которой слишком мелок, сразу я не рассмотрел, зато обратила мое внимание брошка — сердце, пронзенное стрелой. То же самое было на портмоне.
— Еще до свадьбы, когда я две недели как-то по зиме жил в Ростове, она просила меня сделать его на портмоне. Потом брошку уж жених подарил, сердце из рубинов, а стрела бриллиантовая. Кроме него, никогда ничего не носит.
— Тавро Подкопаева? — спросил я.
— Может, и Подкопая, а может, и нет!
Расплакался старик.
При расставании Василий Степанович сказал, что если бы я не ушел тогда так внезапно, то зимовник был бы теперь мой, что его и Анны Степановны мечта была выдать Женю за меня замуж.
— Вот отчего она и убивалась и долго замуж не выходила — все ждала, и в последний раз, когда приезжала с Анной Степановной, они всплакнули о вас! Кому я теперь мой зимовник оставлю!
* * *
Утром, когда я после долгой ночной беседы отправился на пароход, номер Василия Степановича был пуст: он в семь утра уехал домой.
К девяти часам утра мы все собрались на пароходе