Пошел приготовить турецкий кофе и сказал из кухни:
— Вы не правильно себя ведете. Вводите в заблуждение.
Я подошла и встала в дверях, а он не отрываясь следил за джезвой. Потом мельком взглянул на меня:
— Мог бы поклясться, что вы иногда сами этого хотите.
Я говорю, сколько вам лет?
— Я вам в отцы гожусь. Вы это хотите сказать?
— Терпеть не могу неразборчивости в отношениях. И вовсе не думала, что вы мне в отцы годитесь.
Он стоял ко мне спиной. Я злилась — он вдруг показался таким несерьезным, безответственным. И я добавила, кроме того, в этом смысле вы вовсе не кажетесь мне привлекательным.
Он спросил, по-прежнему не оборачиваясь:
— А что вы называете неразборчивостью?
Я ответила, когда отправляются в постель ради минутного наслаждения. Без любви. Просто секс и больше ничего.
А он:
— Значит, я ужасно неразборчив. Никогда не отправляюсь в постель с теми, кого люблю. Хватило одного раза.
Я говорю, вы же сами предостерегали меня от Барбера Крукшэнка.
— А теперь предостерегаю от себя самого. — А сам все смотрит на джезву, не оборачивается. — Вы помните картину Учелло в Музее Ашмола? «Охота». Нет? Композиция потрясает сразу, с первого взгляда. Прежде чем все остальное, техника, детали… Просто сразу сознаешь — картина безупречна. Профессора жизни не жалеют, чтоб докопаться, что в ней за секрет, что за великая тайна, отчего это с первого взгляда осознаешь ее совершенство? Ну вот. В вас тоже есть эта великая тайна. Бог его знает, что это такое. Я не профессор. Мне вовсе не важно, как это получается. Но в вас есть некая цельность. Вы — словно шератоновский шедевр, не распадаетесь на составные части.
И все это говорится таким равнодушным тоном. Холодным.
— Разумеется, вам просто повезло. Сочетание генов.
Он снял джезву с огня в самый последний момент. И продолжал:
— Только вот что интересно. Что это за алый отблеск замечаю я в вашем взгляде? Что это может быть? Страсть? Или стоп-сигнал?
Теперь он повернулся и смотрел на меня, пристально и сухо.
Я сказала, во всяком случае, не желание отправиться с вами в постель.
— А если не со мной?
— Ни с кем.
Я села на диван, а он — на высокий табурет, рядом с верстаком.
— Я вас шокировал.
— Меня предупреждали.
— Тетушка?
— Да.
Он опять отвернулся и очень медленно, очень осторожно разлил кофе по чашкам. И снова заговорил:
— Всю жизнь мне нужны были женщины. И всю жизнь они почти ничего не приносили мне, кроме горя. И больше всего — те, к кому я питал самые, так сказать, чистые и самые благородные чувства. Вон, смотрите, — и он кивнул на фотографию двух его сыновей, — прелестные плоды весьма благородных и чистых взаимоотношений.
Я пошла и взяла свой кофе и прислонилась к верстаку, подальше от Ч.В.
— Роберт всего на четыре года младше вас, — сказал он. — Подождите пить, пусть отстоится.
Казалось, ему неловко говорить. Но необходимо. Будто он защищается. Хочет, чтобы я в нем разочаровалась и — в то же самое время — чтобы сочувствовала.
Он сказал:
— Секс — это ведь просто. Взаимопонимание достигается сразу. Либо оба хотят отправиться вместе в постель, либо один не хочет. Но любовь… Женщины, которых я любил, всегда упрекали меня в эгоизме. Это мой эгоизм привлекает, а потом — отталкивает их от меня. А знаете, что они принимают за эгоизм?
Теперь он пытался соскрести остатки клея с бело-голубой китайской вазы; он купил — разбитую — на Портобелло-Роуд и склеил: два дьявольски разъяренных всадника гнались на ней за маленькой робкой ланью. Короткопалые, уверенные, сильные руки.
— Не в том дело, что я пишу картины по-своему, живу по-своему, говорю по-своему, — против этого они ничего не имеют. Это им нравится, даже возбуждает. Но они терпеть не могут, когда мне не нравится, что они сами не способны поступать по-своему.
Он говорил со мной так, словно я — мужчина.
— Люди вроде вашей чертовой тетки считают, что я циник, разрушитель семейных очагов. Распутник. А я в жизни своей не совратил ни одной женщины. Я люблю женщин, люблю женское тело, мне нравится, что даже самая пустая, вздорная бабенка превращается в прекрасную женщину, когда с нее спадает одежда, когда ей кажется, что она совершает решительный и ужасный шаг. Все они так думают в первый раз. А знаете, что совершенно отсутствует у особей вашего пола?
Он взглянул на меня искоса. Я покачала головой.
— Невинность. Единственный раз, когда ее можно заметить, это — когда женщина раздевается и не может поднять на тебя глаза. (В тот момент и я не могла.) Только в этот самый первый Боттичеллиев миг, когда она раздевается в самый первый раз. Очень скоро этот цветок увядает. Праматушка Ева берет свое. Потаскуха. Роль Анадиомены окончена.
— А это кто?
Он объяснил. Я подумала, не надо позволять ему так говорить со мной, он меня как сетями опутывает. Даже не подумала — почувствовала.
Он сказал:
— Я много встречал женщин и девушек вроде вас. Некоторых хорошо знал, с некоторыми спал — а лучше бы не надо; на двух даже был женат. Других и вовсе не знал, просто стоял рядом на выставке или в метро, да это и не важно — где.
Помолчал немного. Потом спросил:
— Вы Юнга читали?
— Нет.
— Он дал название подобным вам особям вашего пола. Правда, это все равно не помогает. Болезнь от этого не становится легче.
— А какое название?
— Болезням бесполезно сообщать, как они называются.
Потом была странная тишина, будто мы сами и все вокруг нас замерло, остановилось. Казалось, он ждет от меня какой-то иной реакции, ждет, что я ужасно рассержусь или буду еще сильнее шокирована. Я и была и сердита и шокирована — только позже (и совсем не поэтому). Но я рада, что тогда не убежала, не хлопнула дверью. Это был такой вечер… В такие вечера сразу взрослеешь. Я вдруг поняла, что стою перед выбором: либо вести себя, как девчонка, год назад еще бегавшая в школу, либо быть взрослой.
Наконец он нарушил молчание:
— Вы странная девочка.
— Старомодная.
— Если бы не ваша внешность, с вами можно было бы помереть со скуки.
— Благодарю вас.
— На самом деле я и не думал, что вы отправитесь со мною в постель.
— Я знаю.
Он смотрел на меня долго-долго. Потом настроение у него изменилось, он достал шахматы и, когда мы играли, дал мне себя обыграть. Не признался, но я уверена, он это сделал нарочно. Мы больше не разговаривали, казалось, наши мысли передаются через шахматные фигуры, и в том, что я его обыграла, было что-то символическое. Он хотел, чтобы я почувствовала. Не знаю, что именно. Не знаю, хотел ли он, чтобы я думала, что моя «добродетель» одержала верх над его «греховностью», или имел в виду что-нибудь более тонкое, ну, что вроде иногда побежденный оказывается победителем. Не знаю.
* * *
В следующий мой визит он подарил мне рисунок: джезва и две чашки на верстаке. Замечательный рисунок, совершенно простой, сделанный без всякой суеты и нервозности, абсолютно без самолюбования, какое бывает у способной студентки художественного училища, когда она рисует простые предметы. То есть у меня.
Просто две чашки и маленькая медная джезва и его рука. Или — просто чья-то рука. Рядом с одной из чашек, как гипсовый слепок. На обороте он написал: «Apres…» — и число. А ниже: «Рour une рrinсesse lointaine». «Une» он подчеркнул очень жирной чертой.
Хотела еще написать про Туанетту. Но очень устала. Когда пишу, хочется курить, а от этого здесь становится очень душно.
29 октября (Утро.)
Он уехал. Куда? В Луис.
Туанетта.
После той истории с пластинкой прошел месяц… Я должна бы догадаться — уж так она со мной мурлыкала, так лукаво посматривала. Я подумала, что-нибудь у нее с Пирсом. А потом, как-то вечером, позвонила в дверь, вижу — не заперто, и вошла. Взглянула наверх, и как раз в это время Туанетта приоткрыла дверь из студии и посмотрела вниз. Так мы и смотрели друг на друга с минуту. Потом она вышла на площадку, полуодетая. Ничего не сказала, просто махнула мне рукой, чтоб я поднялась наверх. Хуже всего было то, что я прямо залилась краской, а она — нет. Ей все это показалось забавным.
— Неужели это тебя шокирует? — спросила она. — Да брось ты. Он сейчас вернется. Вышел за…
А я уже не слышала, за чем он там вышел: бросилась прочь.
По-настоящему я до сих пор не пыталась анализировать, что меня так рассердило, так шокировало, отчего мне было так больно. И Дональд, и Пирс, и Дэйвид, буквально все знают, что в Лондоне она ведет себя точно так, как раньше в Стокгольме. Она и сама мне говорила, и все они тоже. А Ч.В. ведь очень четко объяснил мне, каков он сам.
Думаю, дело не просто в ревности. Как мог такой человек, как Ч.В., сблизиться с ней — такой практичной, неглубокой, такой фальшивой и распущенной. Впрочем, какой резон был ему со мной считаться? Вовсе никакого.