V
Около одиннадцати часов вечера, расставшись с г-ном де Герсеном в Гостинице явлений, Пьер решил зайти перед сном ненадолго в Больницу богоматери всех скорбящих. Он очень беспокоился за Мари, которую оставил в полном отчаянии, — она замкнулась в себе и угрюмо молчала. А когда он вызвал из палаты святой Онорины г-жу де Жонкьер, его беспокойство еще более усилилось, так как она сообщила плохие вести. Начальница сказала ему, что Мари все время молчит, никому не отвечает на вопросы и даже отказалась от еды. Г-жа де Жонкьер попросила Пьера зайти в палату. Вход в женские палаты ночью мужчинам запрещен, но священник — не мужчина.
— Вас она любит и только вас послушается. Прошу вас, зайдите и посидите у ее постели, пока не придет аббат Жюден. Он должен быть здесь около часу ночи, чтобы причастить тяжелобольных, которые не могут двигаться и начинают есть с самого раннего утра. Вы ему поможете.
Пьер вошел следом за г-жой де Жонкьер, и она посадила его у постели Мари.
— Дорогое дитя, я привела к вам кое-кого, кто вас очень любит… Поговорите с ним и будьте умницей.
Но больная, узнав Пьера, страдальчески посмотрела на него; лицо ее было мрачно и выражало решительный протест.
— Хотите, он почитает вам вслух что-нибудь хорошее, как в вагоне?.. Нет? Это вас не развлечет? У вас не лежит к этому сердце?.. Ну, хорошо, потом видно будет… Оставляю вас с ним. Я убеждена, что через минуту вам станет легче.
Тщетно Пьер говорил с ней, нашептывая все ласковое и нежное, что подсказывала ему любовь, тщетно умолял не впадать в отчаяние. Если святая дева не исцелила ее в первый день, значит, она приберегла для нее какое-нибудь ослепительное чудо. Но Мари отвернулась, вперив раздраженный взгляд в пустоту, она, казалось, не слушала его; губы ее сложились в горькую, сердитую гримасу. Пьер замолчал и оглядел палату.
Зрелище было ужасное. Никогда еще к сердцу его не подступало столько горечи и жалости. Обед давно кончился, но возле некоторых больных еще стояли тарелки с недоеденной пищей; одни продолжали есть до рассвета, другие стонали, третьи просили повернуть их или оказать им другие услуги. С наступлением ночи почти все больные стали бредить. Мало кто спал спокойно; некоторых раздели и накрыли одеялами, но большинство лежало в одежде: им было так трудно раздеваться, что в течение пяти дней паломничества они даже не меняли белья. Полутемная палата была забита до отказа: вдоль стен стояли кровати, всю середину комнаты занимали тюфяки, положенные прямо на пол; кругом громоздились ворохи тряпья, старые корзины, ящики, чемоданы. Некуда было ступить. Два чадящих фонаря едва освещали этот лагерь умирающих, воздух стоял ужасный, несмотря на приоткрытые окна, откуда входила тяжелая жара душной августовской ночи. Какие-то тени проплывали по комнате, бессвязные крики бредивших во сне, полном кошмаров, населяли этот ад, эту трепетную ночь, исполненную страданий.
Несмотря на темноту, Пьер узнал Раймонду: кончив работу, она заглянула к матери, прежде чем отправиться спать в мансарду, предназначенную для сестер. Г-жа де Жонкьер, вкладывавшая всю душу в свои обязанности начальницы палаты, три ночи не смыкала глаз. Для нее в палате стояло кресло, где она могла бы отдохнуть, но она не садилась ни на минуту, ее все время кто-нибудь теребил. Правда, у нее была достойная помощница в лице г-жи Дезаньо, — молодая женщина проявляла столько восторженного усердия, что сестра Гиацинта, улыбаясь, спросила ее: «Почему вы не пострижетесь в монахини?» На что та, слегка растерявшись, ответила: «Я не могу, я замужем и обожаю мужа!» Г-жа Вольмар не появлялась. Говорили, будто она лежит с сильнейшей мигренью, и г-жа Дезаньо заметила, что не к чему приезжать ухаживать за больными, раз у тебя слабое здоровье. Правда, у нее самой отнимались руки и ноги, хотя она и виду не показывала, что устала, и отзывалась на малейший стон, всегда готовая оказать помощь. В своей квартире в Париже она не передвинула бы с места лампы и позвала бы лакея, а здесь бегала с горшками и мисками, выливала тазы, приподнимала больных, в то время как г-жа де Жонкьер подкладывала им под спину подушки. Но когда пробило одиннадцать часов, ее сразило. Присев по неосторожности на минуту в кресло, она тотчас крепко заснула; ее хорошенькая головка с чудесными растрепанными белокурыми волосами склонилась к плечу, и ни стоны, ни зовы — ничто не могло ее разбудить.
Г-жа де Жонкьер неслышно подошла к Пьеру.
— У меня была мысль послать за господином Ферраном, вы знаете, за врачом, который приехал с нами: он дал бы мадмуазель что-нибудь успокоительное. Но он занят внизу, в семейной палате, хлопочет подле брата Изидора. А кроме того, мы здесь не лечим, мы только передаем наших дорогих больных в руки святой девы.
Подошла сестра Гиацинта, остававшаяся на ночь с начальницей.
— Я была в семейной палате, относила апельсины господину Сабатье и видела доктора Феррана; он привел в чувство брата Изидора… Если хотите, я спущусь за ним. Но Пьер воспротивился.
— Нет, нет, Мари будет умницей, сейчас я ей почитаю увлекательную книжку, и она уснет.
Мари по-прежнему упорно молчала. Один из двух фонарей, освещавших палату, висел неподалеку на стене, и Пьер ясно видел ее худое, точно застывшее лицо. Направо, на соседней кровати, он заметил Элизу Руке; она крепко спала, сняв платок, ее чудовищная язва стала заметно бледнее. А налево лежала г-жа Ветю, обессиленная, обреченная; ее непрерывно сотрясала дрожь, мешая уснуть. Пьер сказал больной несколько ласковых слов. Она поблагодарила и слабым голосом прошептала:
— Сегодня было несколько исцелений, я очень рада.
Гривотта, лежавшая на тюфяке в ногах ее кровати, то и дело приподнималась и в лихорадочном возбуждении повторяла:
— Я исцелилась… я исцелилась…
Она рассказывала, что съела полцыпленка, а ведь до сих пор месяцами не могла ничего есть. Потом около двух часов она шла за процессией с факелами и, без сомнения, протанцевала бы всю ночь, если бы святая дева давала бал.
— Я исцелилась… да, совсем, совсем исцелилась.
Тогда г-жа Ветю с детски ясной улыбкой, в порыве полного самоотречения, произнесла:
— Святая дева была права, исцелив эту девушку, ведь она так бедна. Ее исцеление доставляет мне больше удовольствия, чем если бы исцелилась я сама: у меня есть маленькая часовая мастерская, я могу подождать… Каждому свой черед, каждому свой черед…
Почти все больные проявляли подобную любовь к ближнему и были счастливы, когда кто-нибудь исцелялся. В них редко говорила зависть, они заражались друг от друга надеждой и верили, что на другой день святая дева, если захочет, исцелит и их. Не следовало ее сердить, проявляя нетерпение, ибо у нее, несомненно, был свой расчет, она знала, почему начинала с этой, а не с той. Поэтому самые тяжелые больные не теряли надежды и молились за своих соседей — братьев по страданию. Каждое новое чудо являлось залогом следующего, вера их непоколебимо росла. Рассказывали про парализованную работницу с фермы, которая, проявив необыкновенную силу воли, дошла пешком до Грота; позже, в больнице, она попросила снова свести ее вниз, желая вновь припасть к стопам лурдской богоматери, но на полпути покачнулась и, мертвенно побледнев, задыхаясь, остановилась, не в силах идти дальше; когда ее принесли на носилках, она была мертва — умерла исцеленной, по словам соседок по палате. Каждой свой черед, святая дева не забывала ни одной из своих любимых дщерей, если только не желала тотчас же даровать райское блаженство какой-нибудь избраннице.
Когда Пьер нагнулся, чтобы начать чтение, Мари вдруг разразилась рыданиями. Уронив голову на плечо аббата, она низким, страшным голосом изливала свой гнев в темную муть ужасной палаты. Она внезапно утратила веру, мужество, в ней заговорил протест страждущего существа, которое устало ждать и дошло до богохульства. Случалось это редко.
— Нет, нет, она злая, несправедливая. Я была так уверена, что она услышит меня сегодня, я столько молилась ей! А теперь первый день прошел, и я больше никогда не поправлюсь. Вчера была суббота, я была убеждена, что она исцелит меня именно в субботу. Ах, Пьер, я не хотела говорить, заставьте меня молчать, потому что у меня слишком тяжело на сердце и я могу сказать лишнее.
Пьер быстро, по-братски, привлек ее голову к себе, стараясь заглушить мятежный крик.
— Молчите, Мари! Не надо, чтобы вас слышали… Ведь вы такая набожная! Неужели вы хотите возмутить все сердца?
Но она не могла молчать, несмотря на все свое старание.
— Я задохнусь, я должна говорить… Я ее больше не люблю, я ей не верю. Все, что здесь рассказывают, — ложь: ничего нет, ее и не существует, раз она не слышит, когда ее призывают со слезами… Если бы вы знали, что я ей говорила!.. Кончено, Пьер, я хочу сию же минуту уехать. Уведите меня, унесите меня, пусть я умру на улице, где хоть прохожие сжалятся над моими страданиями.