Газета убила мир на земле. Она не только воскрешает уже забытые распри, подобные давно остывшему пеплу в очаге, но раздувает их в новое бешеное пламя ненависти и выдумывает новые причины для вражды и травли. Возьми для примера нарождающийся у нас на глазах антисемитизм. Поверь, раньше чем истечет нынешний век, антисемитизм возродит на земле жестокие, анахроничные преследования, какие бывали только в пору средневековья. Мало того: газета…
Но чу! Одиннадцать часов. Мои старые часы, сыграв менуэт Глюка, нежно бьют одиннадцать раз. Пусть это письмо останется неоконченным… Оно ужасно и многословно, как письмо Тиберия, verbosa et tremenda epistola. Пора с ним покончить, чтобы успеть до завтрака с наслаждением просмотреть сегодняшние газеты.
Твой
Фрадике.XVI
Кларе…
(С франц.)
Париж, октябрь.
Моя горячо любимая Клара!
Полное жалоб, чуть ли не ворчливое, какое-то траурное, пришло ко мне с первыми октябрьскими холодами твое письмо. И чем, моя милая, ты недовольна? Тем, что я бессердечен, как Трастамара или Борджиа,[194] и за последние пять дней (пять коротких осенних дней) не прислал тебе ни одной строчки в подтверждение истины и без того очевидной и известной тебе, как солнце на небе: что только о тебе я думаю, только тобой живу! Но разве ты сама не знаешь, о возлюбленная, что мысль о тебе бьется в моей душе так же естественно, как кровь в сердце? Что, как не твоя любовь, поддерживает во мне жизнь и управляет ею? Неужели тебе нужно каждое утро письменное удостоверение о том, что страсть моя живет, цветет и шлет тебе привет? Зачем это? Чтобы успокоить твои сомнения? Боже! Уж не для того ли, чтобы потешить твою гордость? Ты знаешь, что ты богиня, и требуешь от того, кто верит в тебя, непрестанного каждения и славословий! А ведь святая Клара, твоя патронесса, которая была великой святой, происходила из знатного рода, тоже была красавицей, дружила с Франциском Ассизским, пользовалась доверием Григория IX, основала не один монастырь, служила сладостным источником благодати и чудес, – даже она не требует, чтобы ее память праздновалась больше, чем один раз в году – двадцать седьмого августа!
Конечно, я шучу, о моя святая Клара, мое божество, в которое я верую! Нет! Я не послал тебе этих ненужных строк только потому, что на меня внезапно обрушились всевозможные беды: глупейший насморк, сопровождаемый отупелостыо, меланхолией и чиханьем; дурацкая дуэль, на которой я с неизреченной скукой фигурировал в роли секунданта (окончилась она тем, что пострадала ветка багрянника, срезанная пулей); и в довершение зла, из Абиссинии вернулся один мой приятель, который дошел до такого эфиопства, что заставляет меня слушать с покорно-удивленным видом свои рассказы о караванах, опасных переделках, любовных приключениях и львах! Вот почему моя бедная Клара осталась в своем лесном уединении без исписанного моей рукой листка, столь же ненужного для спокойствия ее сердца, как листья окружающих ее деревьев – наверно, они уже увяли и пляшут на ветру.
Не знаю, как обстоит дело в твоих лесах, а здесь, в моем бедном садике, листья пожелтели и валяются на мокрой траве. Чтобы утешиться и забыть о погибшей зелени, я велел растопить камин и весь вчерашний вечер читал древнюю хронику Фернана Лопеса, средневекового летописца моей родины. В ней повествуется о короле, носившем женственное прозвище «Красивый». Из великой любви он презрел принцесс Кастилии и Арагона, растратил коронные сокровища, лишился вассальных земель и крепостей, претерпел нелюбовь своего народа, стал жертвой заговоров и мятежей и чуть не погубил вообще все королевство! Я и раньше знал эту хронику, но только теперь понял короля. И я от всей души завидую ему, моя прекрасная Клара! Кто любит, как он (или как я), должен чувствовать великое удовлетворение, когда может пожертвовать первыми принцессами христианского мира, коронными сокровищами, любовью народа и мощью своего королевства ради двух глаз, задумчивых и нежных, улыбающихся тому, чего ожидают, и еще тому, что сулят… Поистине, любить должен только король, потому что только он может доказать силу своей любви великолепием жертвы. Но простой вассал вроде меня, без замка и без дружины, – что у него есть благородного, роскошного, прекрасного, что можно было бы принести в жертву? Время, счастье, жизнь? Жалкие блага! Все равно что протянуть на ладони горстку праха. Такая жертва даже не увековечит в истории имя возлюбленной.
Кстати об истории. Я очень рад, моя прилежная Клара, что ты читаешь жизнь Будды. Ты с огорчением пишешь, что он очень похож на Иисуса, только менее понятен. Но, моя любовь, необходимо извлечь бедного Будду из-под слоя легенд и россказней, какими завалило его на протяжении веков воображение Азии. Если историю Будды освободить от мифологии и представить его жизнь в исторической наготе, такой, какою она была, то мы увидим: никогда более прекрасная душа не посещала нашу землю, и никакая героическая добродетель не сравнится с «ночью отречения». Иисус был пролетарием, нищим; он не владел ни полем, ни виноградником, не имел никакой земной привязанности и бродил по дорогам Галилеи, увещевая людей оставить свои очаги и свое имение, предаться одиночеству и нищете и уподобиться ему, Иисусу, чтобы в награду проникнуть в блаженное, сверхъестественное царство на небесах. Сам он ничем не жертвовал, а только других побуждал к жертве, чтобы низвести их земное величие до уровня своего смирения. Будда же, напротив, был царь и, как принято в Азии, властелин с неограниченным могуществом, с безмерными богатствами; он женился по страстной любви, и в браке у него родился сын, отчего любовь его к жене стала еще сильнее. И вот, этот царь, этот супруг, этот отец, из любви к людям оставляет свой дворец, обожаемую супругу, малютку-сына в перламутровой колыбели и, надев власяницу, уходит в обличий нищего просить милостыню на дорогах и проповедовать отказ от желаний и наслаждений, нежную любовь ко всем живым тварям, неустанное самосовершенствование жалостью, презрение к аскетизму, напрасно мучающему себя, неиссякаемое, все искупающее милосердие и спокойное приятие смерти…
На мой взгляд (насколько можно судить о столь возвышенных предметах, сидя в Париже, в XIX веке, и с насморком), жизнь Будды более достойна восхищения. А теперь сравним то, чему учили эти два божественных учителя. Один, Иисус, говорит: «Я сын бога и требую от каждого из вас, смертных людей, чтобы вы творили добро, пока не кончится ваш недолгий земной путь. Тогда, в награду, я дам каждому из вас, в меру его личной заслуги, высшее существование в бесконечном времени и беспредельном блаженстве. Вы будете жить на небесах, в доме моего отца». Будда же говорит просто: «Я нищий монах и прошу вас: будьте добрыми при жизни; в награду за это от вас родятся другие, более добрые, а от них – еще более добрые и прекрасные люди, и так, с каждым поколением, все больше добродетели будет скапливаться в мире, и мало-помалу на земле установится всеобщая добродетель». Согласно учению Иисуса, праведность праведника приведет лишь к эгоистическому благу для него одного; по учению Будды, праведность праведника пойдет на пользу существу, которое сменит его на земле, потом другому, рожденному от него за время земного существования – и все это на благо всей земли. Иисус создает аристократию святых и забирает ее на небо, где он – бог, а они его свита. И нет от них прямой пользы для мира. ибо мир по-прежнему будет страдать от неуменьшающейся доли зла. А Будда, благодетельно накапливая добро, живущее в любой душе, творит новое человечество, которое с каждым поколением становится лучше и когда-нибудь придет к совершенству, и добродетель распространится на весь мир. Зло исчезнет с лица земли, а Будда останется все тем же нищим монахом, просящим милостыню на краю каменистой дороги. Я, моя прелесть, за Будду. Так или иначе, эти два Учителя соединили в себе, на благо человечеству, самую великую сумму божественного, какую может вместить человеческая душа. Впрочем, все это сложно, и ты поступила бы разумно, забыв Будду с его буддизмом. Раз твои леса так прекрасны, впитывай в себя их живительную силу и аромат. Будда – достояние города и Коллеж де Франс.[195] В деревне же истинное познание должно падать к нам с деревьев, как во времена Евы. Один вязовый лист даст тебе больше мудрости, чем все бумажные листы, вместе взятые; и уж наверняка гораздо больше, чем я со своими поучениями и педантскими экскурсами в сопоставительное изучение религий, что совершенно неуместно под взглядом твоих прекрасных глаз, таких задумчивых и нежных. Почти вся бумага исписана, а я еще ничего не рассказал тебе, милая моя изгнанница, о парижских новостях, acta Urbis.[196] (Час от часу не легче, теперь пошла латынь!) Новостей мало, и интересного в них тоже мало. Идет дождь; госпожа де Жуар вернулась в Париж, менее седая, но более жестокая, и пригласила нескольких несчастных (самый несчастный из них – я) слушать, как барон Фернэ будет читать три главы из своего последнего покушения на Грецию. В газетах появилось новое предисловие господина Ренана, в котором нет ничего, кроме самого господина Ренана, и предстает он, как всегда, в образе чувствительного и ученого викария Всеблагого Разума; наконец, у всех на устах брак по страсти и по расчету статуеобразного виконта де Фонблан с барышней Деграв, которая до сих пор была носатенькой, костлявенькой и желтозубой, но вдруг, получив двухмиллионное наследство от пивовара, приятнейшим образом округлилась и улыбается вполне ослепительно. Вот и все, моя любимая… И пора послать тебе в последней строчке мою тоску по тебе, мою неутолимую жажду, и все то жгучее, нежное и безыменное, чем полно мое сердце и что никогда не оскудевает, сколько бы раз я ни повергал его к твоим ногам, целуя их с покорностью и верой.