— Продолжайте, — повторил Ферез.
— При всем при том, каким бы анахронизмом ни была эта чума, она все еще способна породить давно забытый ужас, но это другой вопрос. А меня интересует, почему этот субъект так оторвался от своей эпохи, почему выбрал такой сюжет, какой абсолютно никому не пришел бы в голову. В этой непонятности я и хочу разобраться. Я вовсе не утверждаю, что в этом никто ничего не смыслит, этим занимаются историки. Одного я знаю. Но, поправьте меня, если я ошибаюсь, как бы рьяно ни увлекался человек предметом своего изучения, не мог же он из-за этого стать серийным убийцей?
— Вы правы. Предмет изучения остается за пределами подсознания, особенно если человек поздно начал этим заниматься. Это всего лишь род занятий, а не побудительный импульс.
— Даже если он этим занятием чересчур увлечен?
— Даже в этом случае.
— Значит, из импульсов, движущих сеятелем, я должен исключить науку и игру случая. Это не такой человек, который просто сказал себе — возьму-ка я да использую бич Божий, пусть он как громом всех поразит. Это не какой-то болтун и не мистификатор. Быть того не может. У сеятеля не тот размах. Он свято верит в свое дело. Он рисует эти четверки с любовью, в этом весь он. Чума живет в его подсознании, вне всяких пределов. Ему плевать, поймут его или нет. Главное, что он сам себя понимает. Он пользуется ею, потому что так надо. К такому выводу я пришел.
— Правильно, — терпеливо произнес Ферез.
— А если я прав, значит, чума глубоко сидит в нем самом. А это значит, что ее истоки.…
— В семье, — договорил Ферез.
— Точно. Вы согласны со мной?
— Вне всякого сомнения, Адамберг. Потому что иначе не может быть.
— Хорошо, — продолжал комиссар, с облегчением подумав, что самое сложное уже сказано. — Вначале я думал, что, может быть, он переболел сам, когда был молод и жил в какой-нибудь далекой стране, я предполагал несчастный случай, неудачу, что-нибудь в этом роде. Но меня это не удовлетворило.
— И тогда? — подбодрил его Ферез.
— Тогда я стал ломать себе голову, пытаясь понять, как на юные годы человека могло повлиять несчастье, последний раз случившееся в восемнадцатом веке. Единственный вывод, который напрашивался, — что сеятелю теперь двести шестьдесят лет. Но такого не может быть.
— Довольно оригинально. Любопытный был бы пациент.
— Но потом я узнал, что последняя чума в Париже разразилась в 1920 году. А это уже наше время, а значит, уже теплее. Вы знали об этом?
— Честно признаюсь, нет, — ответил Ферез.
— Девяносто шесть заболевших, из них тридцать четыре умерли, в основном в пригородах, где селилась беднота. И я думаю, Ферез, что семью нашего приятеля затронуло это несчастье, хотя бы частично, возможно, прадедушек и прабабушек. И эта история стала семейной сагой.
— У нас это называется — семейный призрак, — перебил врач.
— Прекрасно. Этот призрак жил в семье, и вот таким образом чума засела у ребенка в мозгу, ему постоянно рассказывали, как она уничтожила близких родственников. Думаю, это был мальчик. Чума стала неотъемлемой частью его жизни, его…
— Психики.
— Вот именно. Она стихийно ворвалась в его жизнь, а вовсе не была историческим прошлым, как для нас с вами. Фамилию сеятеля я найду среди пострадавших от чумы 1920 года.
Адамберг остановился, скрестил на груди руки и поглядел на врача.
— Верно мыслите, Адамберг, — улыбнулся Ферез. — И вы на правильном пути. Но к семейному призраку нужно добавить жестокие потрясения, которые позволили ему укрепиться. Призраки вьют свои гнезда в трещинах.
— Согласен.
— Но боюсь, мне придется разочаровать вас. Я бы не искал сеятеля в семье, пострадавшей от чумы. Я бы искал его в семье, которую чума миновала. А тут придется выбирать среди тысяч людей, а не только среди тех тридцати четырех.
— Почему нужно искать в семье, которую миновала чума?
— Потому что ваш сеятель пользуется чумой как инструментом власти.
— И что из этого?
— Все было бы по-другому, если бы чума победила его семью. Тогда он питал бы к ней отвращение.
— Я знал, что где-то ошибся, — произнес Адамберг и снова принялся шагать, заложив руки за спину.
— Это не ошибка, Адамберг, вы просто немножко запутались. Если сеятель пользуется чумой как инструментом власти, значит, она сама когда-то даровала эту власть его семье. Их дом чудом уберегся от чумы, хотя она свирепствовала во всей округе. Его родным пришлось дорого заплатить за это чудо. Сначала их возненавидели за то, что они спаслись, потом стали подозревать, что им известен какой-то секрет, и затем уж обвинили в том, что они сеют мор. Вы знаете, как это бывает. Не удивлюсь, если на них стали показывать пальцем, потом угрожать и клеймить позором, и в конце концов семье пришлось бежать из этих мест из страха, как бы их не растерзали соседи.
— Бог мой, — воскликнул Адамберг, постукивая ногой по пучку травы под деревом, — а ведь вы правы!
— Все вполне могло произойти именно так.
— Так оно и было! Чудо, которое помогло им спастись, потом травля и их отчужденность от других людей — все это стало семейным преданием. Преданием о том, как они спаслись от чумы и, более того, что они были ее повелителями. Они стали гордиться тем, в чем их упрекали.
— Так всегда и бывает. Скажите человеку, что он дурак, и он ответит, что гордится этим. Обычная защитная реакция, в чем бы человека ни обвиняли.
— Призрак — это то, что отличает их от всех, обладание бичом Божьим, о котором неустанно твердилось.
— Не забывайте, Адамберг, в случае с вашим сеятелем большую роль могла сыграть потеря матери или отца, разбитая семья, чувство заброшенности сделало его чрезвычайно уязвимым. Это самое вероятное объяснение тому, что мальчик так истово цеплялся за славу своей семьи, для него она — единственный источник силы. Возможно, дед постоянно твердил ему об этом. Драмы передаются через поколение.
— Вряд ли это поможет мне его отыскать, — сказал Адамберг, топча все тот же пучок травы. — От чумы спаслись сотни тысяч людей.
— Мне жаль.
— Не стоит сожалеть, Ферез. Вы мне очень помогли.
XXVI
Когда Адамберг поднялся по бульвару Сен-Мишель, начало проглядывать солнце. Комиссар шел, помахивая курткой в руках, чтобы ее просушить. Он не пытался опровергнуть точку зрения Фереза, понимая, что врач прав. Сеятель оказался неуловимым, когда он уже считал, что почти поймал его. Оставалась площадь Эдгар-Кине, куда он и направлялся. Правнук старьевщика из 1920 года бывал на площади, он постоянно туда приходил. Он жил рядом или часто проходил мимо, презирая опасность. Да и чего ему бояться? Он чувствовал себя властелином, и когда понадобилось, доказал это. Двадцать восемь полицейских не испугают того, у кого в руках бич Божий, того, кто может остановить его мановением руки. Двадцать восемь полицейских для него все равно что кучка дерьма.
Все питало гордыню сеятеля. Парижане повиновались ему и скрупулезно рисовали талисманы на своих дверях. А двадцать восемь полицейских позволяли трупам множиться. Уже четыре смерти, и как это остановить — неизвестно. Остается торчать на перекрестке и смотреть. На что смотреть, Адамберг и сам не знал, зато можно просушить куртку и штаны.
Он появился на площади в ту минуту, когда раздался удар нормандского гонга. Он уже знал, что это означает, и поспешил отведать горячего блюда, присев к столу, за которым собрались Декамбре, Лизбета, Ле Герн, унылая Ева и несколько незнакомых ему людей. Сотрапезники, словно повинуясь приказу, отданному, по всей видимости, Декамбре, старались говорить о чем угодно, кроме сеятеля. Зато за соседними столиками только его и обсуждали, и некоторые громко соглашались с обвинениями журналиста: легавые им врут. Фотографии задушенных жертв смонтированы! За идиотов их, что ли, держат? «Ага, — раздался женский голос, — а если они умерли от чумы, как же они успели раздеться, прежде чем околеть, да при этом красиво сложить одежду? А под грузовик залезть? Что это за чертовщина, я тебя спрашиваю? Разве это больше похоже на чуму, чем на убийство?» «Верно подмечено», — подумал Адамберг и обернулся, чтобы получше разглядеть умное, серьезное лицо толстой женщины в тесной цветастой блузке. «А я и не говорю, что все так просто», — неуверенно отвечал ее собеседник. «Да нет, — вмешался сухопарый мужчина с приятным голосом. — Тут и то и другое сразу. Люди умирают от чумы, а кто-то хочет, чтобы об этом узнали, вот он и выносит трупы на улицу и раздевает, чтобы было видно, какие они, и чтоб народ был в курсе. Это не плут какой-нибудь, он старается нам помочь». — «Ну конечно, — отвечала женщина, — так чего бы ему не выражаться яснее? Никогда не доверяла людям, которые любят в прятки играть». — «Он прячется, потому что не может говорить открыто, — возразил тип с приятным голосом, с трудом придумывая объяснения по мере разговора. — Это парень из какой-нибудь лаборатории, и он знает, что они выпустили чуму, разбили какую-нибудь склянку или что-то в этом роде. Он не может об этом сказать, потому что лаборатории приказали молчать, чтоб не пугать народ. Правительство не любит, чтобы народ волновался. Поэтому всем молчок! Вот парень и пытается рассказать правду, не называя себя». — «Почему? — не унималась женщина. — Боится потерять место? А я тебе так скажу, Андре, если твой защитник прячется только поэтому, то он просто жалкий тип».