Так ли это все было? Во всяком случае, так мне запомнилось. Как мы забивались в укромные местечки, хватались друг за друга, угрюмо стараясь ничем не выдать себя, никому не дать нас подслушать. Два года бесприютных мыканий, вечных поисков подходящего местечка. Уборные в пабах, где мы проводили время, хотя были еще несовершеннолетними, музыкальный автомат, хрипевший голосом Крисси Хайнд[43], и мальчишки, с которыми мы пришли, ждавшие нас у стойки бара: девчонки ведь всегда ходят в уборную парочками. Темная парковка при демонстрационном зале для ковров за автобусной остановкой — перед тем, как последний автобус увозил ее домой по дороге к озеру.
Какими мы были? Сама невинность, сама сладость и пылкая анархия. Малейший беглый взгляд или прикосновение — и между нами происходила вспышка, точно от спички, и эта искра грозила перерасти в нечто большее — быть может, в пожар такой силы, от которого заполыхал бы весь город. Что за время было. Мы ведь только вступали в жизнь, помнишь, ты говорила мне, что любишь, детка, взмывали Карпентеры[44] в парящую гармонию, а еще — нестройная гармония хитов «Аббы» и «A-A-Afternoon Delight»[45], без предупреждения разбивающаяся о «Х-Ray Specs»[46], и черноглазых «Сиуси»[47] — о панк-рок «Дэмд»[48] о шестнадцать, семнадцать лет, о первые острые опыты. Сама невинность, буйная энергия, изощренная ирония — все это было нашим. Кэтрин Маккензи принесла в школу запись Карпентеров, чтобы доказать, что Карен Карпентер поет: «все лучшие песни о любви сочиняются со сломанной ру-укой». Сочное «кап-кап» ее голоса, будто масло стекает с тоста. Вот. Почему. Все городские девчонки. Преследуют тебя. Повсюду. Как и я. Им хочется. Лучшее место — под сценой в школьном общем зале, там хорошо было прятаться в обеденное время или примерно через полчаса после уроков — нужно только аккуратно закрыть за собой люк, и никто даже не догадается, что внутри кто-то есть; можно было спрятаться среди вороха театральных костюмов драмкружка — отличное, просторное, удобное, укромное темное местечко для того, чтобы испытывать век невинности[49] во всех чистых бездыханных комбинациях… Пока Лоррейн Бёрнз не начала гулять с Полом Блэком, а Пол тоже не узнал про это место под сценой. Так нас впервые едва не застукали — мы оказались там как в ловушке и больше часа стояли за перегородкой из ДСП, слушая, как Лоррейн с Полом деловито пыхтят, и обе дрожали, стараясь не шелохнуться, чтобы они нас не услыхали. Донна перепугалась до такой степени, что потом, когда мы наконец выбрались на свет божий, она плакала от страха, сопела, хрипела и слова вымолвить не могла, а я, оказывается, искусала себе нижнюю губу в кровавую кашу. После того случая мы несколько дней избегали друг друга, даже не разговаривали, даже не отваживались взглянуть друг другу в глаза, когда сталкивались в коридоре, — так мы обе боялись, что как-нибудь все нас раскусят, все узнают; а еще мы боялись, что разоблачили друг друга, узнали друг о друге нечто такое, чего на самом деле знать совсем не желали.
Пару лет назад я видела Карен Карпентер[50] в какой - то телепередаче, как-то поздно ночью передавали повтор старой записи с Джеймсом Ластом[51], и там показали ее — костлявую, улыбчивую, она исполнила милую, веселую песенку о том, как вспомнила телефонный номер. Это был шок — слышать ее голос, такой полнокровный и уверенный, исходящий из почти совсем бесплотного, призрачного тела.
Милый Боже, помолись за Карен Карпентер и пусти ее в Рай. Когда я была маленькой, те русские космонавты благополучно приземлились после полета, но оказалось, что все они погибли внутри космического корабля; их я тоже внесла в список для милого Бога, где уже значились моя мама, мои американские бабушка с дедушкой и те, другие, таинственные бабушка с дедушкой, о которых отец никогда нам не рассказывал, сколько мы ни просили. Милый Боже, пожалуйста, помолись за них и пусти их в Рай. Хотя, Бог знает, с чего это я взяла, что Он должен за них молиться. Милый Боже, пожалуйста, помолись за мою маму, за моих бабулю и дедулю и еще за других бабулю и дедулю, за русских космонавтов, за тринадцать человек, которых убили в воскресенье в Северной Ирландии, за художника Пабло Пикассо, за тех сто восемнадцать человек, что погибли при крушении в Хитроу, за сто пять погибших в Швейцарии, где самолет врезался в гору, и за умершего актера, который говорил через дырочку в горле, потому что у него был рак, и пусти их в Рай. Я всех вносила в этот список, но потом он расширился настолько, что, назвав ближайших родственников, я стала говорить «и за других умерших людей тоже», потому что уже не могла их всех удержать в голове. А потом я вовсе перестала произносить эту молитву. Разбился еще один самолет, под Парижем. Когда это произошло, я смотрела новости и теребила заплатку, которую утюгом приклеила к штанине джинсов, она была в форме пузырька, какой вылетает изо рта говорящего в комиксах, и на нем было написано: «Ой!» Самолет упал в таком месте, где люди любили устраивать пикники. Я представила себе, что будет, если все триста сорок четыре человека, погибшие в той катастрофе, окажутся в моей комнате сегодня ночью, когда я поднимусь туда. Все они, сбившись в кучу, будут молча стоять и ждать меня — да, и космонавты тоже, они будут покачиваться, как в невесомости, среди остальных, я сразу узнаю их в толпе по большим и блестящим космическим шлемам. Прежде чем ступить на лестницу, я включила свет на площадке. Быстро оглядела комнату. Она была пуста.
Я спросила одну преподавательницу в школе, где нас учили произносить молитвы и всегда говорить правду, потому что врать — это плохо, и внушали, что нам повезло больше остальных людей, потому что у нас есть и Иисус, и Дева Мария, и Папа Римский, так вот, я подошла к ее столу, когда нам было велено сидеть тихо и готовиться по английской грамматике, и спросила: скажите, мисс, если бы Адам и Ева тогда не согрешили и не принесли в наш мир смерть, значит, они бы и сегодня были живы, и жили бы до сих пор все люди, какие только рождались на земле? Нет, нет, смутилась она — и покраснела, знаешь, все не так, Айслинг, сказала она, но потом замолчала и не стала объяснять, как же все на самом деле, а вместо этого снова принялась пересчитывать деньги, собранные на обеды, и велела мне сесть на место. Дома я рассказала об этом Патрику. Он рассмеялся. Ты бы ее еще о Большом взрыве спросила, отмахнулся он. Или о свитках Мертвого моря. Тогда я обратилась к Джеймсу. Он взял мою руку и распрямил мне пальцы. Взгляни на свои ноготки, сказал он. Кто же дал тебе эти ноготки, чтобы ты могла почесаться, когда где-нибудь чешется? Кто же дал крошечным насекомым крылышки, и пищеварительную систему, и усики? Не тревожься попусту.
Та большая грудастая училка из шестого начального, вредная как ведьма, аристократка из Эдинбурга, завязшая в инвернесской глухомани, ненавидевшая сопли и запах десятилетних детей, — это она выволокла как-то Бернарда и Мэри, поставила перед всем классом. Его она вытащила из-за парты за плечо свитера, а ее схватила за кисть — такую маленькую, что та чуть не утонула в огромном кулачище. Держались за руки! — объявила она. И стала трясти их на глазах у всего класса. А теперь, велела она, вы все над ними хорошенько посмейтесь. Вот что они наделали — взяли и выставили себя на посмешище, ну-ка, смейтесь над ними. И мы стали смеяться — все до одного, но когда Мэри тоже засмеялась, училка больно треснула ее по затылку, вот я тебя проучу, сказала она.
В доме у Донны поверх ковров в холле и на лестнице лежали пластиковые половики, и нужно было снимать обувь, чтобы пройти в любую из комнат, кроме кухни, а там пластиковые коврики лежали поверх напольных ковриков. Мясная лавка ее отца располагалась на задах дома. Ему не разрешалось входить в дом, пока он не разденется и не примет душ во дворе, даже зимой. Мать Донны относилась ко мне с большим подозрением с тех пор, как узнала, что я католичка; я так и не поняла, почему подозрения у нее вызывало именно это обстоятельство, а не множество других, куда более весомых. Ее дом стоял в сельской, приозерной местности, где легко затеряться, а зимой обычно было лучше, надежнее и темнее на автобусной остановке, пустой и заброшенной после летнего наплыва машин. Мы становились все беспечнее, несколько раз нас чуть не застукали, и все-таки это тоже было частью возбуждающей игры, и скоро мы научились осмотрительности, научились моментально отскакивать в разные концы комнаты при малейшем скрипе на лестнице, и объяснения были у нас наготове. Но когда эти волнующие прятки сделалась едва ли не самоцелью, я поняла, что мне уже начинает надоедать Донна, а я наскучила ей, и вот тогда-то все почти и закончилось, у нас больше не осталось ничего общего, кроме адреналина и вранья.