«Я ж не засну, – вяло подумал было Марквуд, но тут же добавил: – Черт с ним. Иногда не мешает помучиться бессонницей. Можно подумать о смысле жизни и судьбах цивилизации. Арт, наверное, никогда не страдает от бессонницы. Ну конечно же, – поймал он себя, – обычные ваши штучки, доктор Марквуд. Даже банальную бессонницу вы должны оправдать в собственных глазах, поднять ее на пьедестал».
Марквуд улыбнулся, и Арт Фрисби спросил его:
– Чего вы улыбаетесь, мистер Марквуд?
– Так, Арт, своим мыслям. Что вы, интересно, обо мне думаете?
– Да ничего…
– Это не ответ. Вы находитесь у меня в коттедже. Это не совсем обычное место для человека, который перебежал из одной семьи в другую, – в коттедже у специалиста по электронно-вычислительным машинам. А вы, Арт, ведь даже не перебежали. Вас послали, чтобы вы выдали Эдди Макинтайра – Тэда Валенти. Старик Коломбо иногда формулирует свои мысли грубо, но четко. Он назвал вас пешкой, которой уже сыграли и которая никому не нужна. Ваши друзья Кальвино и Папочка разыграли вами отличный вариант хитрейшей сицилианской партии. Если бы не случайность, они бы преуспели, и Тэд Валенти уже получил бы по заслугам. Старик Коломбо ведь не любит, когда его люди продаются конкуренту. Как, впрочем, и любой бизнесмен.
– А я все равно не верю, – упрямо сказал Арт.
– Чему?
– Что на Кальвино работал Руфус Гровер.
– Вы такого высокого мнения о нем? – саркастически спросил Марквуд. – Вы его хорошо знаете?
– Нет, я слишком низкого мнения о Валенти.
– Э, Арт, то было одиннадцать лет назад. И потом, он поступил ужасно только потому, что это коснулось вас. А ваш Папочка разве пользовался другой техникой? А вы сами? Вы же рассказывали мне, как обеспечивали Папочке своевременный возврат ссуд. Сколько он брал? Двадцать процентов в неделю?
– Двадцать пять.
– Вот видите. И все жертвы этого вашего жирного паука платили такой чудовищный процент с веселой улыбкой? Или кое из кого вам приходилось выбивать деньги силой?
Арт молча курил, откинувшись на стуле. Что от него хочет этот странный болтливый человек, так не похожий на всех тех, с кем ему приходилось когда-либо встречаться? Ведь ему как будто ничего от него не надо. Он, Арт, уже сыгранная пешка. Это верно. Сбитая, съеденная пешка, небрежно брошенная на стол рядом с доской. На доске остались фигуры. Крупные, солидные фигуры, вроде Валенти. Не чета какой-то паршивой пешке…
– Вы мне так и не ответили, Арт. Вам приходилось выбивать из кого-нибудь деньги силой?
– А как же, – пожал плечами Арт, – если бы не страх, люди не стали бы платить ростовщику такие проценты. Тут ведь расписок нет, в суд не обратишься. Главное – страх. Должник должен знать, что, если не отдаст в срок, ему будет плохо, очень плохо.
– И насколько же плохо? – Арт раздражал Марквуда и одновременно возбуждал в нем какое-то едкое любопытство. Умом он понимал и его жестокость, и безразличие к чужим страданиям. Он не только понимал, но и объяснил бы эти качества куда красноречивее и элегантнее, чем сам Арт. Но то умом. В сердце же у него до сих пор оставался какой-то детский участочек, который не потерял способности удивляться и мерить все на свой аршин, не подвластный логике головы. И этому детскому участку все казалось, что если поговорить с человеком как следует, ну искренне, тепло, не спеша, ну как человек с человеком, ну как когда-то разговаривали люди, то и такой, как Арт, вдруг прозреет, увидит, что причинял боль и страдания ближним, – и раскается.
– Насколько же плохо бывает людям, которые не хотят возвращать акуле-ростовщику ссуды? – повторил Марквуд свой вопрос.
«Что за странные вопросы, – думал Арт Фрисби. – Что он хочет от меня?» Он сам не заметил, как начал говорить. Может быть, потому, что голос был не его, а кого-то другого, потому что вдруг снова распахнулась та дверь, и из бездонного, плотного и сырого мрака пахнуло холодной пустотой, ничем, отчаянием. Он говорил как человек в трансе, как загипнотизированный. Слова выползали из него сами по себе, потому что мозг был парализован ужасом, таившимся за бездонной, бесконечной дверью.
– Я работал тогда у Папочки уже года полтора, наверное. Он дал мне адрес одного типа, который на две недели задерживал возврат ссуды. Я быстро нашел нужный дом. Огромный, в полквартала шестиэтажный старый дом, набитый людьми и крысами.
Когда-то в подъездах работали лифты. Но они давно стали.
Когда я подходил к дому, попадавшиеся мне навстречу либо подобострастно кланялись, либо старались отойти в сторону. Меня многие знали, а стало быть, и боялись, потому что я был человек Папочки. Папочка же был господом богом. Всесильным, непонятным и грозным. От него исходила благодать. Он был единственным человеком, который мог дать деньги и белое снадобье, а о чем еще может мечтать человек в джунглях? Он мог и пристроить человека к хорошему делу. Реже – на работу, чаще – в одну из многочисленных банд, которые орудовали в самих джунглях; нападали на машины на дорогах и даже атаковали по ночам ОП.
Я поднимался по лестнице, и даже кошки замирали при виде меня, и мне нравилось, что я внушаю страх – самое, пожалуй, распространенное чувство в джунглях.
Звонок не работал. Я постучал в дверь. Наверное, стук мой был хозяйским, смелым, потому что дверь сразу открылась, и я даже не вскинул руки вверх традиционным приветствием гостя. Да я и не был гостем.
Хозяин подобострастно кланялся мне, глядя заискивающе в лицо, и что-то говорил, говорил и говорил. Должно быть, он считал, что поток слов – единственная преграда между ним и мною. В углу стояла женщина, в ужасе глядела на меня и держала за руку мальчугана лет пяти. Но я их вспомнил лишь позднее, когда вышел из квартиры. Тогда я не видел их. Точнее, я видел их глазами, но они не проявлялись в моем сознании. Я видел только человека. Скорее, правую его руку. Вернее, пустой рукав. Такой же, какой был у моего отца. У моего отца, который приходил по вечерам пьяным и рассказывал мне, как он устроится на работу водителем грузовика, и вывезет нас из джунглей, и поселит в маленьком уютном ОП, в маленьком уютном домике. И вокруг будет настоящая зеленая травка, которую можно пощупать и на которой можно сидеть.
Человек все говорил и говорил. А слова были жалкими и пустыми, как шелуха, как слова моего отца. И как когда-то, у меня на мгновение сжалось сердце. От стыда ли, жалости – не знаю. Я подошел к однорукому и ударил его по лицу. Не очень сильно. Всего несколько раз. Я был очень зол на однорукого, потому что он был слаб и жалок. Я бил своего отца, потому что презирал его и ненавидел за слабость. Но это ведь не был мой отец. Мой отец упал с лестницы, а этот выбросился той же ночью из окна. Так что мне все только казалось. Общего у них не было ничего. Разве только то, что у обоих не было руки, был сын, и оба покончили с собой. Или случайно упали, потому что хотели упасть.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});