Но и это еще цветочки по сравнению с другой головокружительной перспективой, открываемой условными рефлексами. «Еще более кровный интерес изучение условных раздражителей представляет для физиологии высших отделов центральной нервной системы, – продолжает Павлов. – До сих пор этот отдел в значительной своей части пользовался чужими понятиями – психологическими понятиями. Теперь получается возможность вполне освободиться от этой крайне вредной зависимости». Иными словами, новый феномен дает возможность исследовать объективными естественнонаучными методами душевную деятельность высших животных (как это сформулировал сам Павлов).
Вот на этом моменте стоит остановиться чуть подробнее. Я думаю, читатель уже заметил глубокое сходство подходов Павлова и бихевиористов. Об этом сходстве говорили многие – и говорили совершенно справедливо. Действительно, «программу Павлова» и «программу Уотсона» роднит и категорическое неприятие субъективности и «ненаучности» современной им психологии (а особенно – ее неприложимости к животным), и понимание поведения исключительно как ответной реакции на внешние воздействия[81], и радикальный, прямолинейный материализм, и позитивистская методология, и уверенность в единой природе поведения человека и животных[82]. О близости взглядов говорит и тот восторг, с которым бихевиористы восприняли работы Павлова, и довольно благожелательное отношение Павлова к бихевиоризму. Но был по крайней мере один очень важный пункт, в котором позиции павловской школы и бихевиористов расходились резко и непримиримо. Для бихевиористов изучение «ответных реакций» животных было альтернативой изучению не только психики, но и функций головного мозга (в котором они видели лишь коммутатор между стимулом и реакцией). Для Павлова же, как мы только что видели, эти реакции, напротив, были способом изучения деятельности мозга, и в этом-то и заключалась их главная ценность. Что же касается собственно психики, то здесь позиция Павлова даже на пике эйфории от возможностей нового метода была сдержанной и взвешенной: вопрос о соответствии физиологических и психических феноменов, безусловно, интересен и важен, однако пока у физиологии нет методов для его решения; когда будут – тогда и поговорим[83]. Ни о каком отрицании реальности психики не было и речи – Павлов утверждал лишь, что высшую нервную деятельность (как он назвал новую область своих интересов – формирование и функционирование условных рефлексов) следует изучать методами физиологическими, а не психологическими. Тем более, мол, что теперь такие методы есть.
Однако, как мы уже отчасти видели в главе 3, работы Павлова были восприняты как самое сильное, неопровержимое подтверждение того, что поведение можно изучать, полностью игнорируя субъективную сторону дела. Тем более что сам Павлов, полемизируя с попытками психологической интерпретации наблюдаемых им явлений, публиковал все новые свидетельства их независимости от субъективных переживаний. Так, в ответ на предположение, что слюноотделение у собаки вызвано приятным предвкушением еды или чувством благодарности к человеку-кормильцу, Павлов приводил парадоксальный опыт своей сотрудницы Марии Ерофеевой: перед кормлением на лапу собаки подавали электрический ток – не слишком сильный, но определенно болезненный. Собака повизгивала от боли, а из канюли между тем исправно капала слюна.
Конечно, слюноотделение вообще довольно автономно от наших чувств и намерений – хотя, пожалуй, из всех желез человеческого тела слюнная наиболее подвержена психическим влияниям, их воздействие все же остается очень ограниченным и косвенным. Если вспомнить об этом, независимость реакции слюнной железы от собачьих эмоций покажется не столь уж удивительной, а сам вопрос, на который отвечал эксперимент, – не относящимся к области поведения. Но этого в ту пору не замечали ни сторонники, ни оппоненты. Хотя все первые годы исследования в лаборатории Павлова шли только на «слюноотделительной» модели, все – и сам первооткрыватель, и его сотрудники, и заинтересованные читатели его публикаций – с самого начала примеряли феномен условного рефлекса к актам поведения.
Теория и империя
Вновь позволю себе лирическое отступление – на этот раз совсем маленькое. Я помню, как в студенческие годы при первом знакомстве с физиологией высшей нервной деятельности меня смущала эта легкость перехода от реакции слюнной железы к простейшим, но произвольным действиям. Что-то тут было не так, какая-то подмена понятий. Прошло некоторое время, прежде чем я понял: вся концепция условного рефлекса основана на том, что само действие уже сформировано заранее, и изменение состоит только в том, что теперь оно запускается новым сигналом. Произвольное же действие, даже такое, как нажатие на рычаг, не говоря уж об открывании какого-нибудь запора, – это определенным образом скоординированный двигательный акт, которого до начала эксперимента просто не существовало. Подопытное животное должно было его как-то сформировать – то есть создать в своем мозгу нейронный механизм для его выполнения. Вряд ли кто-то будет спорить, что придумать и собрать «с нуля» даже относительно несложное устройство – это совсем не то, что подключить уже готовое устройство к новому тумблеру.
Однако для Павлова и его все более многочисленных сторонников тут вообще не было никакой трудности. Да, конечно, работа слюнной железы и других подобных органов непроизвольна, а скелетными мышцами мы можем управлять по собственному усмотрению. Ну и что? Разве так называемые произвольные движения не запускаются возбуждением, приходящим по нервам? Разве этот процесс не демонстрирует все характерные черты рефлекса? Разве не описано уже множество конкретных рефлексов, исполнительными органами которых выступают именно скелетные мышцы (например, коленный рефлекс, известный всем, кто хоть раз побывал в кабинете невропатолога)? Да, движения, вызываемые такими рефлексами, очень просты – но разве у животных не известны также сложные врожденные движения, именуемые в зоопсихологии «инстинктивными»? Что мешает нам предположить, что инстинктивные действия – это сложные безусловные рефлексы, на основе которых можно строить рефлексы условные точно так же, как они строятся на основе простых безусловных рефлексов? И какова, собственно, альтернатива такому предположению? Никакие другие механизмы генерации возбуждения, имеющие понятные и объективно регистрируемые причины, физиологии не известны. Так что если скелетными мышцами движут не рефлексы, то это могут делать только свободная воля, желания и намерения – а сии явления для научного изучения недоступны…
Так что когда начиная с 1910-х годов в работах школы Павлова стали появляться условные рефлексы, внешним проявлением которых было какое-нибудь произвольное движение (например, подъем лапы), это не вызвало никакого специального обсуждения и даже не отразилось в классификации условных рефлексов. Их классифицировали по самым разным признакам: по физической природе условного стимула (зрительные, слуховые, обонятельные, осязательные), по типу подкрепления (пищевые, питьевые, оборонительные и т. д.), по соотношению условного и безусловного стимулов во времени (наличные, отставленные, запаздывающие, следовые), по сложности – словом, как угодно, только не по природе ответной реакции. Лишь в 1928 году польские физиологи Ежи Конорский и Стефан Миллер (увлеченные открытиями Павлова, но работавшие самостоятельно) ввели представление об «условных рефлексах II типа», отнеся к ним те, которые проявляются не вегетативными реакциями (изменениями секреции чего-нибудь, тонуса сосудов и т. п.), а произвольными движениями и действиями[84]. Павлов, которому они написали об этом, пригласил обоих молодых поляков к себе в лабораторию на длительную стажировку, но так и не счел введенное ими разграничение существенным. Тем не менее оно быстро стало общепринятым, особенно в американской исследовательской традиции[85]. Что, впрочем, мало помогло осознанию принципиального различия этих двух феноменов.
Но вернемся в начало века. Появление концепции условного рефлекса и быстрое формирование вокруг нее крупного и сплоченного научного направления с обширной и амбициозной исследовательской программой резко изменило расстановку сил в сообществе исследователей поведения. Как уже говорилось, работы Павлова были приняты на ура американской экспериментальной зоопсихологией – как набирающим силу бихевиористским направлением, так и теми, кто не относил себя к нему и даже полемизировал с ним. Однако ни те ни другие чаще всего не занимались физиологическими механизмами поведения: одни по идейным соображениям, другие – просто потому, что не обладали техническими навыками физиологического эксперимента. (Разумеется, были и исключения – и об одном из них мы вскоре поговорим.) Появление школы Павлова даже усилило эту тенденцию – павловцы как бы прикрыли «физиологический тыл» сравнительной психологии, подвели под нее необходимую базу, и теперь самим психологам можно было спокойно заниматься собственными проблемами. С другой стороны, приход павловской школы резко изменил ситуацию для физиологов-поведенщиков (довольно немногочисленных и далеко не единых в своих взглядах): если до того каждый мог развивать собственный подход к поведению, не слишком оглядываясь на коллег, то появление столь мощного исследовательского направления вынуждало как-то определяться по отношению к нему: либо признавать его основные положения, либо открыто оспаривать их. (Примерно так появление в середине XIX века теории Дарвина заставило всех тогдашних натуралистов определить свою позицию по вопросу об эволюции.) И независимо от выбора, сделанного тем или иным ученым[86], исследование физиологических аспектов поведения стало однозначно ассоциироваться именно со школой и подходом Павлова. Грубо говоря, павловцы помимо своей воли оказались в значительной мере монополистами физиологического подхода к поведению, единственными физиологами в глазах психологов и единственными психологами в глазах физиологов. Внешне это проявлялось в том, что начиная с 1910-х годов в мировой науке не возникало ни новых физиологических теорий поведения, ни новых школ исследования поведения в рамках физиологической традиции (за исключением разве что небольшой школы фон Юкскюля), хотя физиология в эти годы развивалась очень активно и успешно. Даже такое выдающееся достижение этого времени, как работы Карла фон Фриша на пчелах, начавшиеся как чисто физиологические исследования органов чувств и приведшие в итоге к открытию и расшифровке пчелиного языка танцев, не породили ни новой общей теории, ни новой школы.