– Наш голод, нашу нищету и наше унижение, – ответил я тогда.
Генерал Корк предложил мне сигарету, зажег ее и сказал с улыбкой:
– Есть другие боги в Европе, и я ценю, что вы о них умолчали.
– Какие? – спросил я.
– Ваши преступления, ваши обиды, и я сожалею, что не могу добавить «ваша гордость».
– У нас больше нет гордости.
– Я знаю, – сказал генерал Корк, – и это очень прискорбно.
Это был справедливый и спокойный человек, моложавый: ему перевалило за пятьдесят, а выглядел он не больше, чем на сорок. Высокий, подтянутый и подвижный, мускулистый и широкоплечий, узкобедрый, с длинными руками и ногами и тонкими белыми ладонями. На его худощавом розоватом лице торчал орлиный несколько крупноватый нос, который немного контрастировал с маленьким детским ртом и со сверкавшими молодым задором ласковыми голубыми глазами. Мне нравилось разговаривать с ним, казалось, он питал ко мне не только симпатию, но и уважение. Он, конечно же, подсознательно чувствовал то, что я из стыдливости старался не показывать ему: он был для меня не победителем, а просто «другим человеком».
– I like Italian people, but…[222] – сказал генерал Корк.
– But… – сказал я.
– Итальянцы – простой народ, добрый и сердечный, особенно неаполитанцы. Но, я надеюсь, Европа окажется непохожей на Неаполь.
– Вся Европа такая, как Неаполь, – сказал я.
– Как Неаполь? – воскликнул генерал Корк, глубоко удивленный.
– Когда Неаполь был одной из блестящих столиц Европы, одним из крупнейших городов мира, здесь было все: Лондон, Париж, Мадрид, Вена – здесь была вся Европа. Сейчас город в упадке, в нем остался только Неаполь. Что вы надеетесь найти в Лондоне, в Париже и в Вене? Вы найдете там Неаполь. Судьба всей Европы – стать Неаполем. Если вы немного задержитесь в Европе, вы тоже станете неаполитанцами.
– Боже мой! – воскликнул генерал Корк, побледнев.
– Europe is a bastard country[223], – сказал полковник Брэнд.
– Чего я не понимаю, – сказал полковник Элиот, – так это цели нашего прихода в Европу. Мы вам действительно нужны, чтобы выгнать немцев? А почему вы не прогоните их сами?
– Зачем нам брать на себя непосильный труд, – сказал я, – тем более если вы не придумали ничего лучше, кроме как прийти в Европу повоевать за наш счет?
– What? What? – зашумели все за столом.
– Если и дальше все будет идти таким манером, – сказал я, – в результате вы станете наемниками Европы.
– Наемникам платят, – сказала миссис Флэт суровым голосом, – а чем расплатитесь вы?
– Мы расплатимся с вами нашими женщинами, – ответил я.
Все засмеялись, потом замолчали и посмотрели на меня с замешательством.
– Вы циник, – сказала миссис Флэт, – циник и наглец.
– Вы говорите весьма неприятные для вас вещи, – сказал генерал Корк.
– Без сомнения, европейцу несладко говорить некоторые вещи. Но ведь мы можем быть откровенны друг с другом?
– Странно то, – сказал генерал Корк, почти извиняя меня, – что вы не циник. Вы первый страдаете от того, что говорите, но вам нравится причинять боль самому себе.
– Чему вы удивляетесь? – сказал я. – Так было всегда, к сожалению: женщины побежденных ложатся в постель с победителями. Если бы вы проиграли войну, то же самое произошло бы в Америке.
– Never! Никогда! – воскликнула миссис Флэт, краснея от возмущения.
– Может быть, – сказал полковник Элиот, – но мне нравится думать, что наши женщины повели бы себя иначе. Должна же быть между нами и европейцами какая-то разница, особенно между нами и латинскими народами.
– Разница вот в чем, – сказал я, – американцы покупают своих врагов, а мы их продаем.
Все удивленно посмотрели на меня.
– What a funny idea![224] – сказал генерал Корк.
– Я подозреваю, – сказал майор Моррис, – что европейцы уже начали продавать нас в отместку за то, что мы их уже купили.
– Именно так, – сказал я, – вы помните, что сказал Талейран? Что он продал всех, кто его купил. Талейран был великий европеец.
– Талейран? А кто это? – спросил полковник Элиот.
– He was a great bastard[225], – сказал генерал Корк.
– Он презирал героев, – сказал я. – Он по опыту знал, что в Европе легче быть героем, чем подлецом, что любые средства хороши для того, чтобы стать героем, что политика, в сущности, не что иное, как фабрика героев. Сырья, разумеется, хватает: лучшие герои, the most fashionable[226] делаются из дерьма. Многие из тех, кто сегодня изображает героев, крича: «Да здравствует Америка!» или «Да здравствует Россия!», еще вчера были героями, крича: «Да здравствует Германия!». Вся Европа такая. Настоящий джентльмен – это тот, кто не делает из героизма или трусости профессии, кто не кричал вчера: «Да здравствует Германия!» и не кричит сегодня ни «Да здравствует Америка!», ни «Да здравствует Россия!». Если вы хотите понять Европу, не забывайте, что истинные герои умирают, они мертвы. Те, кто живы…
– Вы думаете, сегодня много героев в Европе? – спросил полковник Элиот.
– Миллионы, – ответил я.
Все засмеялись, откинувшись на спинки кресел.
– Европа – странная страна, – сказал генерал Корк, когда смех за столом утих. – Я начал понимать Европу в тот самый день, когда мы высадились в Неаполе. На главных улицах было столько народу, что наши танки, догоняя немцев, не могли проехать. Люди спокойно гуляли посреди улицы, болтая и жестикулируя, как будто ничего не произошло. Мне пришлось срочно приказать отпечатать большие плакаты, где я любезно просил население Неаполя ходить по тротуарам и оставить свободной проезжую часть, чтобы дать возможность нашим танкам преследовать немцев.
Взрыв смеха встретил слова генерала Корка. Нет другого народа в мире, который умеет так сердечно смеяться, как американцы. Они смеются как дети, как школьники на каникулах. Немцы, те никогда не смеются над собой, они всегда смеются над кем-нибудь другим. Когда они сидят за столом, то смеются над своим соседом по столу. Они смеются, как едят: всегда боятся не наесться, поэтому едят за счет кого-то другого. Они смеются так, как если бы боялись не насмеяться вдоволь. Но смеются всегда или слишком рано, или слишком поздно и никогда – вовремя. Это придает их смеху привкус несвоевременности, даже вневременности, и это свойственно каждому их поступку и каждому их чувству. Англичане смеются так, как будто только они одни умеют смеяться, как будто только они одни имеют право на смех. Они смеются, как все островитяне, только когда точно уверены, что их не видно ни с одного континента. Если англичане подозревают, что с falaises, скал Кале или Булони, французы видят, как они смеются, или сами смеются над ними, то сразу же их лица принимают заученное задумчивое выражение. Традиционная политика англичан в отношении Европы всецело направлена на то, чтобы не дать проклятым европейцам увидеть со скал Кале или Булони, как смеются англичане, или самим не стать предметом их насмешек. Латинские народы смеются, чтобы смеяться, потому что любят это дело, потому что «смех улучшает кровь» и потому еще, что, раз они, тщеславные, подозрительные и гордые, всегда смеются над другими и никогда – над собой, это доказывает, что над ними смеяться невозможно. Латиняне никогда не смеются, чтобы доставить удовольствие другим. Они, как и американцы, смеются спонтанно и над собой тоже, однако, в отличие от смеха американцев, их смех никогда не бывает бескорыстным. Они всегда смеются, имея в виду какую-то выгоду. Но американцы, ах, американцы! Хоть и смеются они всегда себе на пользу, но часто делают это просто так, иногда дольше нужного, даже если знают, что отсмеялись уже достаточно, и их никогда не беспокоит, особенно за столом, в театре или в кино, что они смеются над тем же, что и вся публика. Смеются все вместе, будь их двадцать, сто тысяч или десять миллионов, но всегда каждый в свое удовольствие. И вот что отличает их от любого другого народа земли и лучше всего выражает сущность их обычаев, социума и цивилизации – они никогда не смеются в одиночку.
Прервав смех за столом, отворилась дверь, и на пороге возникло несколько ливрейных слуг с огромными серебряными подносами в руках.
После крем-супа из моркови, заправленного витамином D и дезинфицированного двухпроцентным раствором хлора, на стол подали страшный spam, выложенный пурпурными комками на ложе из вареной кукурузы. В слугах я узнал неаполитанцев не столько по их голубой с красными отворотами ливрее дома герцога Толедского, сколько по печати испуга и отвращения на их лицах. Я никогда не видел более презрительных мин. Это было давнее почтительное свободное презрение неаполитанской услужливости ко всему тому, что есть грубое иностранное превосходство. Хранящие древнюю традицию рабства и недоедания народы уважают только господ с изысканным вкусом и светскими манерами. Нет ничего более унизительного для пребывающего в состоянии рабства народа, чем господин с грубыми манерами и плебейским вкусом. Неаполитанский народ, побывавший под властью многих иностранных хозяев, сохранил добрую память только о двух французах – Роберте Анжуйском и Иоахиме Мюрате, и только лишь потому, что первый умел выбрать вино и знал толк в соусах, а второй не только знал, что такое английское седло, но и довольно элегантно умел падать с лошади. Стоит ли пересекать море, завоевывать страну, венчать свое чело лаврами победителя, чтобы потом демонстрировать неумение держать себя за столом? Из какой породы героев были эти американцы, поедающие кукурузу, как куры?