— Во что больше всего любило играть ваше высочество будучи ребенком? — спрашивает, бывало, Руди.
— В моряков, — отвечаю я.
— Как назывался английский корабль, который вы, как хвастались перед матерью, захватили при Копенгагене?[34]
— «Агамемнон».
— И как вы его захватили?
— Да откуда мне знать? Мне же тогда три года было, Разве нет? Не помню.
— Вы должны знать. Он сел на илистую отмель. Разыгрывая это событие, вы перепачкались илом в пруду, не припоминаете?
Такие вот вещи мне полагалось знать, а когда я говорил, что никому не придет в голову спрашивать, в какие игры я играл будучи маленьким, никто со мной не спорил — они просто терпеливо продолжали гнуть свое: напоминали о лихорадке, которую я перенес в четырнадцать лет, или как я сломал руку, упав с яблони.
Все наши разговоры происходили на немецком, в котором я чрезвычайно продвинулся — Руди даже опасался, что слишком, — хотя вопреки годам в Гейдельбергском университете Карл-Густав явно не преуспел в языке. Берсонин, который вопреки своей молчаливости оказался терпеливым учителем, занимался со мной датским, но, возможно, из-за того, что для него это был не родной язык, я толком его не освоил. Я так и не научился думать на нем — что для меня необычно — и нахожу его грубым и невыразительным благодаря этим долгим гласным, из-за которых ваша речь звучит так, будто вы страдаете одышкой.
Но самым страшным испытанием тех дней были занятия по подражанию. Позже я понял: нам страшно повезло, что мы с Карлом-Густавом оказались настоящими doppelgangers,[35] похожими как две капли воды. Даже голоса наши звучали похоже, но вот его манерам и оборотам речи мне предстояло выучиться, и единственным способом было раз за разом, на всякие лады повторять фразы и выражения, и так до тех пор, пока Руди не щелкал пальцами и восклицал: «Er ist es selbst![36] Теперь повторите это еще, и еще раз».
К примеру, если бы вы задали Карлу-Густаву вопрос, ответ на который был бы «да» или «разумеется», он, вместо того, чтобы ограничиться «ja», употребил бы в большинстве случаев «sicher», что значит «точно, непременно». Причем сказал бы с самодовольным видом, сопроводив легким тычком указательного пальца правой руки. Опять же, слушая кого-нибудь, он имел привычку смотреть мимо человека, по временам слегка кивая головой и издавая почти неразличимые звуки согласия. Так делают многие люди, но я не из их числа, так что мне пришлось упражняться до тех пор, пока это не стало получаться почти механически.
А еще у него был короткий, резкий смешок, при котором он оскаливал зубы — я работал над ним, пока у меня не пересыхало во рту и не сводило челюсти. Но все это оказалось чепухой по сравнению мучениями, которые я претерпел, стараясь научиться как бы непроизвольно вскидывать бровь. У меня уже начала постоянно подергиваться щека, когда учителя наконец-то решили махнуть на все рукой в надежде, что никто не обратит внимания на мои упрямо поднимающиеся вместе брови.
По счастью, Карл-Густав был веселым, легкого нрава малым, почти как я, но мне пришлось следить за собой, и внести поправки в свою манеру проявлять плохое настроение, избавившись от привычки кипятиться и выпячивать нижнюю губу. Тусклое датское солнце явно не способствует проявлению темперамента, и свое недовольство он выказывал, сердито хмурясь, так что мне, естественно, приходилось до онемения морщить лоб.
Насколько я преуспел в науках, вы сможете судить, если скажу, что с тех пор у меня появилась его привычка потирать одной ладонью тыльную сторону другой (когда сильно задумаюсь), зато исчезла моя собственная привычка чесать свой зад (когда озадачен). Особы королевской крови — клятвенно заверил меня Берсонин — никогда не скребут задницу в надежде облегчить мыслительный процесс.
Результаты этих каждодневных занятий и несгибаемой уверенности, руководившей моими тюремщиками, получились удивительными, подчас даже пугающими. Стоит признать, что я неплохой актер — это неудивительно, так как если ты всю жизнь шельмуешь, как приходилось делать мне, иначе и не выйдет — но иногда я сам забывал, что играю роль, и начал сам себя считать Карлом-Густавом. Бывало, кручусь перед высоким зеркалом под критическими взглядами Руди и Берсонина, и вижу в нем лысого юношу в зеленом гусарском мундире, скалящегося в улыбке и тычащего указательным пальцем, и думаю: «О да, это я», — и тут в памяти моей всплывает смутный образ смуглого, отчаянного красавца с волнистыми волосами и пышными бакенбардами — и я понимаю, что не в силах вспомнить его. Именно это было пугающим — то, что мне не под силу было вспомнить, как я на самом деле выгляжу.
Как вы понимаете, особых изменений моя личность не претерпела, затмения эти были лишь кратковременными. Но во мне стала крепнуть уверенность, что наш подлог увенчается успехом, и ужас, который поначалу владел мной, уступил место обычным малодушным терзаниям по поводу того, что произойдет потом — когда наступит час расплаты и настоящий Карл-Густав вступит в свои права.
Но все это в будущем; а пока я плыл по течению, как делал всегда, и позволял своим кукловодам тешить себя мыслью, что все идет как по маслу. Они, в свою очередь, казались весьма обрадованными моими успехами, и как-то раз, недели три спустя после моего прибытия в Шенхаузен, за ужином в присутствии Бисмарка и прочих, я совершил нечто, убедившее Руди и Берсонина, что первый раунд таки за ними.
Мы подошли к столу — я первый, как обычно, и тут Бисмарк плюхнулся на стул раньше меня. К тому времени я настолько привык усаживаться первым, что посмотрел на Бисмарка взглядом, в котором читалось скорее удивление, чем что-либо еще, и тот, перехватив мой взгляд, вскочил как ошпаренный. Не упускающий ничего Руди не смог сдержать смешок и удовлетворенно похлопал себя по ляжке.
— Истинно по-королевски, Отто, — говорит он Бисмарку. — Клянусь, он заставил тебя ощутить себя нашалившим школяром. Браво, ваше высочество, высший класс!
Руди проявил еще большую фамильярность, чем позволил себе после моей дуэли с де Готе. Мне-то было все равно, зато Берсонин оскорбился и заявил, что Руди забывается. До меня дошло, что я не единственный, кто начал верить в мое королевское происхождение. Я замял дело, невзначай проронив Берсонину, что барон еще не вышел из возраста, когда на смену дерзости приходит благоразумие, и поинтересовался, подали ли нам снова то самое рейнское?
Бисмарк смотрел на все это, не проявляя эмоций, но я чувствовал, что в душе он сильно впечатлен естественностью моего поведения в роли принца, а еще больше — своей собственной непроизвольной реакцией на него.