Я не помню, как, на чем мы доехали до дома. Это было неважно. И пешком бы дошли. Мы были в Москве, мы вернулись. Здесь была мама, сестра, абажур над столом, наш древний секретер, ландехская ширма… Под босой ногой — нас гнали мыться хотя бы и холодной водой — гладко и прочно ощущался наш дивный паркет — звезды из ромбов. Окна в нашей комнате, разбитые взрывной волной еще в июле, уже были зашиты фанерой, но так казалось даже уютней, укромней от бесконечных пространств нашей родины.
Я, может быть, слишком подробно описала нам-то памятный, но в масштабах совершающихся событий ничтожный эпизод по нескольким причинам.
Во-первых, отец. В тот миг, когда я увидела его на ступенях станции Петушки, острая жалость пронзила мне сердце, но одновременно и легкое недоумение: как ты мог оставить своих детей в непредсказуемости российской пустыни и хаоса войны? Сама же его уговорила и сама же в душе… нет, не упрекнула, а удивилась его слабости.
Второе впечатление от этого дня нашего возвращения — удивление перед порядком, наведенным в этой аморфной стране жесткой сталинской рукой. Армии отступают, немцы рвутся к Москве, миллионы двигаются лавиной на восток, а автобус Владимир-Петушки ходит по расписанию, и билеты на него продаются за простые деньги (туда бы сегодняшних королев бензоколонок!), и перестанет ходить только, когда прикажут, и поезд, хоть и последний, но пришел вовремя. И пропуска в Москву будут завтра, а сегодня — обыкновенный контролер. Удивительно. Из нашего сегодня особенно удивительно (пишу эти слова в 1994).
И, наконец, последняя третья причина, почему я подробно остановилась на этом эпизоде. За месяц нашего путешествия мы повзрослели. Приехали в Волково детьми, бездумно надеющимися на родителей и родственников: они все решают. Вернулись в Москву людьми, надеющимися только на себя. На всю жизнь — только на себя. Путешествие сорок первого года было первым уроком. Потом этой науке нас будет четыре года учить война. И выйдем мы из нее повзрослевшими прагматиками. Юности не было. Чтобы выжить, надо было усвоить жесткие правила предстоящей нам жизни. Весь народ их тогда усваивал, и весь вышел из войны другим. Дети — в первую очередь. Романтика — самого разного рода романтика — осталась за чертой сорок первого года.
Весной сорок второго нам в Москву пришел денежный перевод из Волкова: триста рублей, три-четыре кило картошки. Это Анна Федоровна и Саня казнились. Видно, и до них дошло известие о мартовском голоде в Москве, когда по карточкам не выдали ничего, кроме хлеба. Макар, наверное, не знал о подаянии. А мы без ложного стыда были благодарны за помощь: хоть день, а то и два, да сыты, на дольшее вперед и не заглядывали. После этого денежного привета из деревни и нашего туда спасибо переписка как-то прекратилась. У них своя жизнь, у нас своя.
2
Почему же как только кончилась война, нам так захотелось в Ландех, что звало нас к этой скудной и не такой уж ласковой к нам земле? Конечно, кроме возвышенной тяги земли, были тут и другие обстоятельства. Москва не была полностью блокирована, как Ленинград, но все-таки три года ее рядовые жители не могли из нее уезжать дальше, чем на окопы, трудфронт и потом на огороды, выделенные вокруг Москвы горожанам. У нас сначала был огород в Черной Грязи, а потом в Купавне. Вот и все наши путешествия. Мы рвались куда-нибудь подальше. А куда? Возвращалась армия, возвращались эвакуированные, людские потоки скрещивались и закручивались. Однако, безумие передвижения охватило, кажется, всех. Оно подчинило себе даже нашего благоразумного отца.
План поездки родился внезапно и сумбурно. У нашей сестры Лёли была (и есть!) школьная подруга Валя Изаксон. Несмотря на еврейскую фамилию, корни ее семьи пролегли не так уж далеко от Нижнего Ландеха. Отец ее был евреем-сиротой, талантливым молодым архитектором, к сорок пятому году давно уже убитым на фронте. А вот мать происходила из Мстёры, знаменитого своими художественными промыслами владимирского села на Клязьме. Ее же мать, Валина бабушка, была когда-то во Мстёре учительницей, и во Мстёре сохранился большой двухэтажный дом, кирпичный снизу и бревенчатый сверху, а при доме сад и огород. Они-то и спасли от голода в войну большую осиротевшую семью. Старшему, Юре, в сорок пятом исполнилось восемнадцать лет, Вале — четырнадцать, а младшие девочки были совсем крошки, последняя родилась чуть ли не после гибели отца. И вот Валя, будучи у нас в Каковинском, однажды объявила, что на днях уезжает во Мстёру, надо присмотреть за огородом да и постепенно убирать поспевшее. «Как мне всегда хотелось побывать в этой Мстёре!» — сказал присутствовавший при разговоре наш отец. «А в чем дело? — удивилась молодая хозяйка мстёрского дома. — Приезжайте. Места хватит». — «А как же туда доберешься?» — «Чего проще! Прямого билета, конечно, не купишь. Но если сесть на последний вечерний поезд до Петушков, там как раз попадешь на первый рабочий до Владимира, ну а там снова пригородным прямо до Мстёры. Автобусы от станции до села, правда, не ходят. Но ведь и всего-то пятнадцать километров», — объяснила Валя. И мы тут же загорелись и решили, что едем: папа, Лёля и я. Алеша работал на ЗИСе, был еще на военном положении и ни о каких отпусках речи не было.
Случилось так, что папа и Лёля уехали первыми, а я задержалась: во время студенческих каникул (первые без трудфронта с 42-го года) я давала частные уроки русского языка дочери одного московского спекулянта. В маленькой комнатке в Козицком переулке я впервые за войну увидела, что далеко не все голодают и бедствуют. На столе, за которым мы должны были заниматься с молодой разряженной красоткой, откровенно увлеченной очередным свиданием на улице Горького, а вовсе не грамматикой, лежали вперемежку ягоды и фрукты, лаковые туфли, отрезы шелковых тканей, чулки и часы. Прежде чем писать диктант, надо было все это убрать, и в процессе неспешной уборки я узнавала от матери ученицы цены на каждый товар. У меня и уборка, и товар вызывали некоторое удивление, легкую брезгливость и, в общем, равнодушие к нашей жизни это не имело никакого отношения. Но деньги за бесполезные уроки мне надо было получить. Чтобы уехать во Мстёру. В начале августа и я была уже там.
У каждого из нас, вероятно, остались свои впечатления о просторном мстёрском доме. Привычная к нему Валя, например, и через десятилетия помнит сюжет романа, который я там читала по-французски и по мере чтения рассказывала им, девочкам. Валя уверяет, что тот роман и послужил толчком к ее занятиям французским языком. Я забыла и роман, и язык, она помнит одно и знает другое.
У меня же самое памятное впечатление от Мстёры совсем другое. Однажды мы с Татьяной Александровной Изаксон, хозяйкой дома, почему-то остались в нем вдвоем. На кухонном столе горела керосиновая лампа, Татьяна Александровна что-то шила, я пыталась читать тот самый французский роман, забытый мной, кстати, во Мстёре. И вдруг Татьяна Александровна стала мне рассказывать, что случилось с ней в этом доме осенью сорок первого года.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});