‹…› Ты совершенно права, говоря, что бедность объединяет, а богатство – разъединяет. Здесь, в ДТ, живут почти все бедные, представь себе. А валютные писатели, и, значит, всемогущие, обособленно. К ним, вернее, в их души не пробьешься. Думают только о своих делах, и все же надежды я не теряю. Что-нибудь придумаю.
‹…› Целую тебя, моя радость и переписываю последний триптих.
Триптих окна
1
Ну что еще сказать мне на последнейСтранице в распоследней из тетрадок?
Скажу, что день стоит на редкость летний,Скажу, что запах лип на редкость сладок,Скажу, что луч над Истрой между ветокОсобенно пронзителен и ярок.
…Так в детстве оставляла напоследокЯ самое красивое из яблок.
2
Нет, я еще не мертвая, –Еще дышать даноВ трех стенах, а четвертая –Раскрытое окно.
В окне моем распахнутом –К реке крутой обрывПод серебристо-бархатнымПолупоклоном ив,
А дальше – мир порхающийНебесно-луговойИ церковка с пока ещеОтбитой головой.
А дальше мир лиловее[133],Чем в клеточку тетрадь,Где буду в каждом слове яИ жить, и умирать
3
Раскрыта новая тетрадь,А солнце лета[134]Умеет кровушку сосатьИз уст поэта.
Так из цветка сосет пчелаЗемную сладость,И я не отверну челаЛучам на радость.
Пускай сосут земную сольИз уст болезных, –Блаженно я приемлю больОт пчел небесных.
19 мая 1992
Доброе утро, мое солнышко! Вчера вечером показывали все ужасы, которые были с евреями, по телевизору, фильм английский с привлечением либо погибших, либо случайно уцелевших. Только Терезин не показан, я все ждала – ведь у тебя столько письменных свидетельств. Как обошлись без тебя – мне не ясно. Но надо сказать, все равно – молодцы. И те, кто этот фильм сделал, и те, кто разрешил его показать. Уж сколько слышала и прежде, и в особенности от тебя, а сердце все равно рвется на части. И никогда оно не станет целым, пока не будет чувства прочности нашего Израиля, пока весь мир не поймет, что уничтожение Богоизбранного народа ведет к саморазрушению всего мира. Доченька моя, как же тебе тяжело с этим и в этом жить. ‹…›
19.5.92, вечер
Моя Леночка, доченька моя! ‹…› Мы с тобой крайне импульсивны в писании, хотя обе не дуры. Но иногда, разбрасывая направо и налево мысли, до конца их не разрабатываем. Бросаем чудные мазки на полотно, но не можем доказать глубины краски. Видишь, как я расхвасталась. У тебя все-таки больше экспрессии и концентрации. Это абсолютно мне очевидно. Но природа наших достоинств и недостатков, по-моему, одна и та же. Просто ты образованнее, чем я, разностороннее. А я часто чую, как собака, но пролаять как надо, не могу. Эти мои размышления над нашей общностью, конечно, детские. Да, Леночка, и сама-то я – детская. Ей-богу. Это в чем-то и хорошо, но уж слишком я беспомощна перед жестоким миром. Элла правильно меня поняла: «Инна Львовна, в вас есть что-то такое в характере, что позволяет Вас ударить, не рассчитывая не только на ответ, даже на ссору». И впрямь, именно так. Это я описала в твоем любимом из моих стихотворений – «В лодке»[135].
А какие чудесные люди в твоей повести, какие запоминающиеся – попутчик самолетный, Мальва, да и вообще все. Как хорошо, что, став взрослой, ты стала и мудрей, и снисходительней к людям, жалостнее. Этим повесть сильно отличается от твоих первых вещей. Но путь уже к повести был очерчен и в «Фазане» и в других не самых ранних вещах, исключая первую книгу – повесть о больнице. Там – сама непосредственность не давала тебе быть нетерпимой, при такой судьбе, при таком испытании. Дальше, как на кардиограмме, зубец пошел вниз – это осознанное полностью зло жизни, бескомпромиссность чувствования, четкая черта, за которой только ад. Дальше вновь пошло по восходящей – положительный зубец – вверх. Это уже неизбежность понимания художником причин и следствий, а значит, понимание Бога и человека. ‹…› Очень хочется, чтобы ты и писала, это тоже твой долг. Ведь был же у Фридл долг перед живописью. М.б., весь героизм художника как личности в самых разных условиях, проистекает из долга перед искусством. Бог сотворил нас, а мы призваны творить красоту. Да именно – красоту. Это не по Достоевскому, я вкладываю иной смысл. Красота не исключает трагедии, но исключает безысходность. ‹…›
21.5.92
Доброе утро, мое солнышко! Вот и еще одно письмецо успеваю тебе черкнуть. Наступила весна. В окне зелень и синь. И кажется, что нахожусь не перед окном в листву и небо, а в некоем стеклянном аквариуме прямо под водой. Это ощущение усиливается оттого, что листва не качается от ветра, а находится в каком-то зыблющем состоянии, по зеленому проходит голубая рябь. Но рыб не видно, это наступила весна.
* * *
Листья летят, – а я-то думаю – птицы,Листья плывут, а я-то думаю – рыбы…
Надо кому-то дурочкой уродиться,Чтоб веселиться умные люди могли бы.Добрые люди путать не любят понятья,Да и названья, чтобы не сбиться с дороги.
…Белое облако мне – подвенечное платье,Черное облако мне – похоронные дроги[136].
Вот этим стихотворением я открою свой новый цикл в «Новом мире». ‹…›
31.5.1992
Милая моя Леночка! ‹…› Вчера была на кладбище у Пастернака, туда меня отвезли, а оттуда меня медленно и внимательно вела назад жена Солженицына – Наталья. Люша[137] ее мне на кладбище представила, а она: «Да неужели Вы и есть Инна Лиснянская? Вас очень любит Александр Исаевич, читает вашу книгу “Дожди и Зеркала”. Русская поэзия не умерла, не пала, вот тому пример». И еще и еще много восклицательных слов, напирая на то, что сама она просто читательница, любящая меня, но главное – Исаевич, любящий меня читатель. И все в таком серьезно-возвышенном тоне, что я была совершенно ошарашена, как будто про меня и не про меня. Но ошарашенность моя длилась недолго, и опять – тревога за вас, за моих родных, моих единственных.
‹…› На улице лето, хоть и говорят, короткое, 23–24°. Все пышно – и деревья, и инфляция. О ней уже и говорить не хочется. А вот вся трава в саду уже наполовину в отлетевших одуванчиках и в островках незабудок. До чего же люблю я незабудки. Когда-нибудь, в свое время, они, как я и писала в тебе посвященных стихах, и надо мной будут голубеть, но это еще будет очень нескоро. ‹…›
1.6.92
Дорогая моя Ленусенька! ‹…› День на улице хорош, только долго не пройдешь. Но я однако почти совершенно здорова, посиживаю на лавочке-скамейке, оглядываю мутантную красу переделкинских незабудок, да и всей зелени.
По телику уже с какой-то садистско-мазохистской бодростью говорят, что будущий год будет гораздо хуже этого. А я себе смотрю еще сериал мелодрамы с налетом детектива мексиканского, он еще будет длиться целый год. Очень переживаю за героев и тем самым отдыхаю отлично. ‹…›
Читаю сейчас Гиппиус – двухтомник. Чудно о Блоке, да и вообще. Наших журналов не читаю – все почти в поставангардистской дури – сдуй игривую пену, и ничего не остается под ней. Не шампанское. А шампанским меня на днях угостила Нарбикова, которая, как она рассказала, читая своей дочке пушкинскую сказку, подставляет под царицу то морковку, то репку. У всей страны крыша поехала. ‹…›
86. Е. Макарова – И. Лиснянской
2 июня 1992
2.6.92
Мамочка, привет! Скоро твой день рождения, как бы мне хотелось засесть с вами на даче, я бы навезла мульон жратвы…
Что Лидия Корнеевна сказала про твою книгу? Кто что сказал?
Если можно, пришли еще пару экземпляров, я хочу здесь дать прочитать твоим поклонникам, Михаилу Козакову и Валентину Никулину[138], они просили, а я не отдала подписанную книгу.
Мы с Диной[139] (южноафриканской) получили-таки 8000 долларов на сбор материалов по Швенку[140] и кукольным театрам гетто, так что в июле мы будем целый месяц в Европе, в архивах и по людям. Посмотрю, может быть, смогу взять как-то билет, включая Москву, но пока лучше об этом молчать. Это мечта!
Интересно, есть несколько вещей, а скорее, характеров, которые меня занимали с самого начала, и они постепенно проступают на сцене жизни, которая их как бы и не желает сегодня вовсе, – но я хочу.
Интересно со стороны наблюдать за своей личной волей – раздумывать, насколько она и впрямь личная и какова мистическая сила тех ушедших в небытие людей, которые руководят этой моей волей. ‹…›
Я сидела над «Обсешеном», ввела в него новые элементы, соединила логически с пьесой, – вышла книга, если издам здесь, то вместе с «Фазаном» и «Стучит-гремит», – герои повторяются, да и конструкции те же.