— Заткнись! Заткнись! Заткнись!
— Мильтон! — взвизгивает Мэнди, но Мильтон ее будто бы не слышит. Мы с ней одновременно делаем шаг вперед, в комнату.
Мильтон раскачивается, мерно и жутко, его так ощутимо трясет. Оказавшись рядом с ним, я и Мэнди одновременно протягиваем к нему руки, пытаясь коснуться, но Мильтон отползает назад, прижавшись к спинке кровати.
— Нет. Нет, это большое зло. Нет!
Он смертельно бледен и глаза у него воспалены, больше всего мой дядя похож на сумасшедшего. Он смотрит на нас так, будто не узнает.
— О, Господи, — говорит он, а я ведь никогда не слышал, чтобы он звал Господа. — Господи, я согрешил и наказан. Я много грешил, я не знал, что такое плохо. Я все еще грешу. Мне жаль, Господи, мне жаль, пусть только это прекратится. Это из-за меня, папа? Это потому что я был плохим?
Мэнди прижимает руку ко рту, издает какой-то странный, показавшийся бы мне смешным, если бы не ситуация, писк.
— Это зло, — говорит Мильтон. — Это ведь такое огромное зло. Мне никогда с ним не справиться. Только не забирай меня!
— Мильтон, — говорит Мэнди хрипло. — Братик, о чем ты? Папы нет, папа умер.
И тогда Мильтон не то, что орет — он воет:
— Они все говорят одновременно, я не могу думать, мне больно. Как в аду, как в аду!
Мэнди замирает на месте, продолжая смотреть. Мильтон, ее старший брат, бьется и сходит с ума, здесь, рядом с ней, а она ничего сделать не может. И я не могу. С трудом мне удается найти телефон, и с еще большим трудом набрать папин номер.
— Отец! — начинаю частить я, еще толком не поняв, взял папа трубку или нет. — Мильтон, он…
Я оборачиваюсь, смотрю на Мильтона, пытаясь найти верные слова.
— Я не знаю, — говорю. — Извини, я не знаю, что с ним случилось. Я не могу тебе объяснить. Он кричит что-то про голоса и ад. Как будто сошел с ума. Что нам делать? Он умрет? Его заберут у нас? Пап? Папа? Папочка?
— Прекрати паниковать, Франциск. Дождитесь меня, я посмотрю, что с ним случилось.
— Он так кричит, ему, наверное, больно.
— Он говорит про голоса?
— Да.
— Я объясню тебе, где успокоительное, его надо вколоть. Готов?
Я сглатываю комок в горле, киваю.
— Готов.
Мильтон позади меня говорит:
— Он вернулся, теперь он здесь. Я этого не выдержу. Почему я? Почему я? Они все говорят одновременно. Я не могу это слушать, не могу. Так неправильно, так неправильно.
Папа терпеливо объясняет мне, где успокоительное, но найти я его могу далеко не сразу. А когда нахожу, то не сразу могу набрать шприц, так сильно дрожат у меня руки.
Что происходит с моим дядей? Это может быть из-за Морриган? Когда я возвращаюсь, дядя уже не кричит, он лежит на кровати, смотрит в потолок и твердит:
— Этот маленький поросенок отправился в город, этот маленький поросенок остался дома, у этого поросенка были масло и хлеб, этот поросенок тоже остался дома, а этот поросенок визжал всю дорогу домой.
— Папа сказал вколоть ему лекарство, — говорю я. — Подержите его, пожалуйста.
Итэн и Мэнди держат Мильтона, впрочем сейчас это не сложно, он почти неподвижен, только продолжает повторять считалку про свиней.
Я примериваюсь слишком долго, боюсь, что случайно попаду не туда, или что в шприце останется воздух, или что сам дьявол появится и заберет моего дядю, да чего угодно.
В конце концов, Мэнди отбирает у меня шприц и вкалывает Мильтону в руку успокоительное. Именно тогда он вскрикивает:
— Тысяча семьдесят, тысяча семьдесят! Он больше не демон, он бог.
От того, как Мильтон дергается, игла входит глубже под кожу и выступает капля крови, выдернув шприц, Мэнди снова прижимает руку ко рту. Я вижу, как Итэн, вместо того, чтобы продолжать Мильтона держать, поглаживает его по голове. Глаза у Мильтона широко раскрыты, но я почти уверен, что он нас не видит.
А потом его вдруг перестает трясти, он говорит:
— Мэнди, позвони Райану. Ему нужно убираться оттуда. Немедленно. Сейчас. Сейчас! Быстро!
В обычном своем настроении и обычном состоянии Мильтона, Мэнди не слезла бы с брата, пока не узнала, что к чему, но сейчас она только берет Итэна за воротник, утягивает его за собой.
— Собирайся, ты идешь в церковь.
— Зачем?
— За кем. И ты знаешь, за кем. Быстро! Я звоню Райану.
Оставшись рядом с Мильтоном в одиночестве, я сажусь на край кровати, зову его по имени, но он снова меня будто бы не слышит.
— Мильтон, — говорю я. — Мильтон, папа уже едет домой. Мы тебе поможем. Ничего не случится.
Эти слова скорее успокаивают меня, хотя бы в ту секунду, когда я их произношу.
Я говорю:
— Я так люблю тебя, дядя. Прости, что злился на тебя.
Он говорит:
— Он движется туда, это огромное зло.
Я говорю:
— Вообще когда-либо, даже в тот раз, когда ты меня чуть не застрелил.
Он говорит:
— Пожирая плоть и кровь, пожираешь душу.
Я говорю:
— Я так люблю тебя.
Он говорит:
— Слишком близко, слишком хорошо слышно их всех.
И тогда я ложусь рядом с ним, кладу голову ему на плечо, слушая сердце, закрываю глаза. И мне кажется, может быть только кажется, что так я утешу его лучше, чем любыми словами.
Слушая удары сердца Мильтона, слушая его дыхание, неразборчивый шепот, я вспоминаю вдруг, с невероятной отчетливостью, золотые пески в Сан Диего, где мы были, когда я был совсем маленький. Вспоминаю золотые пески и темнеющую гладь океана, чаек, обращающихся в точки на горизонте, плеск рыбок в прозрачной воде, и зеркало неба, отражающее земную, режущую глаза синь воды.
Невероятно, с какой точностью я могу воспроизвести галдеж детей на пляже, горький плач птиц наверху, накатывающие стоны прибоя и ощущение огромного моря прямо передо мной.
Тогда я впервые узнал, что есть что-то невыразимо большее, чем я, что прибудет всегда, до и после меня. Я вспоминаю о море, и чувствую, как успокаивается сердцебиение моего дяди. Я представляю все, выразительно, ярко, проговариваю каждый оттенок воды и песка, как будто рассказываю ему сказку.
Но ничего не говорю вслух. И в то же время знаю, что он воспринимает сейчас каждую мою мысль. Я не знаю, откуда пришло это знание и не думаю о том, что оно означает.
Я чувствую по мерному, спокойному, нездешнему дыханию Мильтона, что он засыпает, засыпаю и я, надеясь выяснить хоть что-нибудь. Открыв глаза в темноте, я слышу, как кто-то зовет меня за окном. Девочка с перевязанным лицом стоит снаружи и говорит:
— Выходи, Франциск. Выходи! — она смеется совершенно девчоночьим смехом и пропадает. Я встаю с кровати и выглядываю из окна вниз. Под окном, будто съев, слизнув наш сад, бьется дикое, непослушное, ночное море, о котором я вспоминал.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});