Ведомый этими бредовыми идеями, я пересек океан и теперь весело раскатывал по Старому континенту, вынюхивал Анкамбер как в глухих деревушках, так и в уютных городках вроде Бове и Виссана; мне даже удалось опознать в одной из так называемых Анкамбер (Вильгельфорте, говоря по-местному; приходской священник явно ее стеснялся) святую Галлу, небесную покровительницу вдов, — ее тоже изображают иногда бородатой. И только в августе, когда времени до возвращения осталось всего ничего, поиски очередной Анкамбер привели меня в тирольскую деревню, располагавшуюся в тридцати милях к северу от Инсбрука. Деревня была размером с Дептфорд, североамериканцы были редкими гостями трех ее постоялых дворов, ведь все это происходило задолго до того, как орды любителей зимнего спорта захлестнули Тироль и в каждой захолустной гостинице, на каждом постоялом дворе появилось некое подобие современной сантехники. Я поселился в неизбежном «Рыжем коне» и начал осматриваться.
И сразу же выяснилось, что я не единственный в деревне чужак.
На базарной площади стоял брезентовый балаган с выцветшей вывеской: «Le grand Cirque forain de St. Vite».[38] Кто-кто, а уж я-то точно не мог пройти мимо цирка, посвященного святому Витту, покровителю бродячих балаганщиков, к чьей помощи взывали (а в деревнях и по сю пору взывают) при хорее (она же виттова пляска), параличе и прочих телесных трясучках. На афишах не было ни петуха, ни собаки, полагающихся святому Витту по чину, зато они обещали человека-лягушку, Le plus grand des Tyroliens, Le Solitaire des forêts[39] и — какая удача! — La Femme à barbe.[40] Я твердо решил, что посмотрю эту бородатую леди и — буде представится такая возможность — выясню, не была ли она жестоко обманута в любви.
Цирк оказался крайне жалким, в нем почти физически витал дух поражения и убожества. Не было никакой программы, никакой логики выступлений; время от времени, когда зрителей набивалось побольше, два мрачных, словно свет им не мил, акробата что-то такое прыгали, кувыркались и ходили по свободному канату. Человек-лягушка сидел на собственной голове; судя по кислой физиономии, это занятие не доставляло ему ни малейшего удовольствия. Дикарь рычал и не очень убедительно грыз кусок сырого мяса с клочком шерсти на краю; поясняющий мрачно намекал, что сегодня ночью не стоит выпускать собак на улицу, однако никто, похоже, не боялся ни за свою собаку, ни за себя. Когда вокруг дикаря не было зевак, он мирно сидел на стуле и — судя по движению челюстей — утешался порцией жевательного табака.
Унылый лилипут танцевал на бутылочных осколках, в его босые ступни въелась несмываемая грязь, осколки обкатались от долгого использования почти как пляжная галька. Гвоздем показа был несчастный Ринальдо Гетерадельф; когда Ринальдо снял рубаху, мы увидели у него на животе тошнотворный, чуть подрагивающий ком; при большой силе воображения да с помощью поясняющего можно было различить маленькие ягодицы и нечто вроде недоразвитых, совсем без ступней ножек. Асимметричные сиамские близнецы… Бородатая женщина сидела и вязала; глубокий вырез на ее платье являл взору подножия огромных холмов, с места отбрасывая любые подозрения в фальсификации.
Кривляния карлика и аромат тирольских ледерхозен[41] были тяжким испытанием даже для человека, привыкшего находиться в одном помещении с целой бандой школьников; я решил, что хорошенького понемножку, и повернулся к выходу, но в этот самый момент на помост гибко вспрыгнул молодой парень, он встал рядом с Le Solitaire des forêts и начал показывать карточные фокусы; его пальцы двигались быстро и безукоризненно точно. Это был Пол Демпстер.
Я давно уже молча согласился с мнением мистера Махаффи и мисс Шанклин, что Пол скорее всего умер и уж во всяком случае пропал навсегда. И все же сейчас у меня не возникло никаких сомнений, никаких «не верю собственным глазам». В 1915 году, когда я видел Пола последний раз, ему было семь лет, за четырнадцать лет он превратился из ребенка в мужчину и мог, казалось бы, неузнаваемо измениться, однако я узнал его с первого взгляда. Да и то сказать, кто, как не я, учил его когда-то высокому искусству престидижитаторства и пристально, с ревнивым восхищением смотрел, как он демонстрирует недостижимые для меня чудеса ловкости. Да, Пол изменился и повзрослел, но его руки, его стиль работы с предметами нельзя было перепутать ни с чем.
Он выдавал сопроводительный треп по-французски, перескакивая иногда на австрийского образца немецкий. Работал он очень хорошо, даже великолепно — слишком хорошо для этих зрителей. Конечно же, многие из них поигрывали в карты, но провинциальные картежники играют неспешно, выкладывают карту на трактирный стол так, словно в ней фунт веса, и долго, прилежно тасуют колоду; молниеносные пассы и блестящие манипуляции ослепляли их, ничуть не просветляя.
Затем в ход пошли монеты. Я не мог не вспомнить обескураживающую фразу: «Возьмите шесть монет по полкроны и спрячьте их в ладони», — именно это Пол и делал, только не с полукронами, а с массивными австрийскими шиллингами, вынимая их из бород степенных крестьян, выдаивая из детских носов или выхватывая из корсетов хихикающих девушек. Эти простейшие, но в то же время и самые трудные из трюков, где все держится на виртуозном владении пальцами, выполнялись им с бесподобной чистотой и элегантностью, под стать лучшим мастерам сценической магии, — я говорю с такой определенностью потому, что сохранил свое старое увлечение и хожу на всех фокусников подряд.
Я был одет совершенно иначе, чем местные зрители, и резко выделялся на их фоне, однако Пол ни разу не посмотрел в мою сторону; сколько я ни старался, мне никак не удавалось поймать его взгляд. Когда потребовались часы для разбиваний, я снял с руки свои, однако он пренебрег ими в пользу большой серебряной луковицы, предложенной неким зажиточным тирольцем. Часы были разбиты на мелкие кусочки, кусочки загадочным образом исчезли, крупная, цветущего вида крестьянка с удивлением обнаружила целехонькие часы в своем мешочке с вязанием, на чем представление и закончилось, тирольцы тяжеловесно затопали к выходу.
Я задержался в палатке и заговорил с Полом по-английски. Он ответил по-французски. Когда я перешел на французский, он перешел на немецкий. Но я и не думал сдаваться. Наша беседа текла медленно и неловко, заняла довольно много времени, но в конце концов я вытащил из него признание, что он — Пол Демпстер, во всяком случае был таковым первые десять лет своей жизни. Теперь он Фаустус Легран и носит это имя дольше, чем то, старое. Я заговорил о его матери, сказал, что видел ее незадолго до отъезда. Пол не ответил.
И все же мало-помалу наши отношения смягчились, в первую очередь из-за остальных участников труппы, которые столпились вокруг и глазели на нас с откровенным недоумением, не в силах понять, что может быть общего у такого чужака, как я, с одним из них. Я сказал любопытствующим циркачам, что мы с Полом родом из одного города, а затем, с помощью мелких хитростей и уловок, помогавших мне вытащить из неразговорчивых священников и ризничих сведения о местных святынях и деяниях святых, дал им понять, что сочту для себя за честь поставить друзьям Фаустуса Леграна выпивку, а возможно, и не одну.
Это сразу же разрядило атмосферу; бородатая женщина, бывшая у них за главную, повесила на двери балагана картонку «закрыто по техническим причинам» и отрядила гонцов в ближайшую лавку. Тут же выяснилось, что все они не дураки выпить, единственным исключением оказался Le Solitaire des forêts, предпочитавший, судя по глазам, наркотики; не прошло и четверти часа, как мы уютно устроились вокруг двух бутылей, содержавших картофельный спирт, облагороженный жженым сахаром; сей напиток известен в Австрии как Rhum (не путать с ромом). Оборудовав исходные позиции, я ринулся в атаку — завоевывать доверие и благорасположение.
Завоевать расположение людей совсем не трудно, если ты готов говорить с ними об их проблемах, и тут все равно, находишься ты в компании самых обыкновенных канадцев или в центрально-европейском паноптикуме. За следующий час я подружился со всеми. Гетерадельф рассказал мне о своей дочке, хористке из венской оперетты, и жене, которая ни с того ни с сего ополчилась на тот самый нарост на животе, который всех их кормит. Я заботливо следил, чтобы недалекому, застенчивому карлику наливали вровень с остальными, за что и удостоился его расположения. Человек-лягушка оказался немцем, он с пеной у рта рассуждал о грабительских репарациях — и получил мои заверения, что все канадцы готовы подписаться под его словами. И я не кривил душой, просто мои собеседники хотели, чтобы в нерабочее время к ним относились как к нормальным людям, и я был рад им услужить. Я тактично избегал малейших намеков на их телесные аномалии — за единственным исключением. Печальная судьба Анкамбер привела бородатую женщину в такой восторг, что мне тут же пришлось повторить рассказ для всех. Она восприняла почитание бородатой святой как законную дань уважения всем бородатым женщинам и тут же загорелась идеей принять сценическое имя «мадам Вильгефорте» и нарисовать новую афишу: она сама, распятая на кресте, сурово взирает вслед устыженно удаляющемуся жениху-язычнику. Правду говоря, эта история была моим главным козырем: бредовая погоня за бородатой святой давала все основания усомниться в моей нормальности, а значит, делала равноправным экспонатом их паноптикума. Когда Rhum окончился, я подстроил так, чтобы за добавкой послали Пола, разумно полагая, что остальные члены труппы тут же бросятся обсуждать отсутствующего коллегу. Так оно и вышло.