«13 августа. Утром, когда я вышел пить чай, Поля заметила мне:
— Уморили вас вчера гости! До часу сидели, да еще провожать потащили!
— Я сам предложил проводить их: вечер был чудесный! — ответил я.
— И уж любит же поговорить эта Марья Николаевна, — заметила Поля. — И о чем она только находит говорить…
— Вот погоди, Поля, будешь учиться, будет и у тебя о чем говорить. Ты и не знаешь, моя милая, как работает ум, когда много знаешь, много читаешь…
— Что же, все о науках, о книгах говорите с нею?
— С Марьей Николаевной? Да, о науке, о книгах, о людях. Вот вчера толковали об одном великом человеке, любившем горячо народ, пожертвовавшем народу жизнью.
Я начал рассказывать Поле просто, как умел, о Мюнцере.
— Когда читаешь о подобных людях, сам делаешься лучше, хочешь быть похожим на них, хотя немного, чтобы прожить жизнь недаром, — заметил я.
— И вы, вы были бы рады, если бы были таким? — воскликнула она. — Да он же на смерть шел. И вот вы сказали, что он любимую жену оставил и ходил по городам. Нет, уж какой же это муж… это уж разве самый пропащий человек сделает…
Она вздохнула.
— Нет, мы вот, женщины, не такие… Да я, хоть бы озолотили меня, не бросила бы того, кого люблю… Уж какая же это любовь? Да, верно, его и жена не любила, что отпустила.
Я рассмеялся и в шутку спросил:
— Значит, ты бы меня не отпустила?
Она побледнела.
— Разве я смею! — проговорила она упавшим голосом. — Вы что хотите, то и делаете…
— А если бы смела?
— Никогда бы не отпустила!..
И вдруг, точно испугавшись чего-то, она быстро сказала:
— Да ну их, эти разговоры! Только сердце надрывается! Мне и подумать-то страшно, что бы было, если бы вы таким были. Слава богу, что это не у нас такие люди были, а в чужих землях! Да и давно это было. Сказки, может быть, тоже! Вот посмотрела бы я, что запела бы Марья Николаевна, если бы ее жених, сделавшись ее мужем, удрал от нее… А что, скоро она выйдет замуж?
— Не знаю…
— Уж скорей бы выходила, а то бегает с холостыми мужчинами, срам один…
— Она честная девушка, Поля! — сорвалось у меня с языка.
Поля снова побледнела и тихо со слезами на глазах прошептала:
— И вы тоже попрекаете!..
— Что это ты, Поля, выдумываешь! Чем я тебя попрекаю?
— Что ж, разве я не знаю, что вы это про мой грех говорите, что я нечестная… Только я, Егор Александрович, видит бог, никому на шею не вешалась… и если вас я полюбила, так я знала, что ни у кого я вас не отбиваю…
Она вдруг разрыдалась.
Мне было и досадно, и жаль ее. Не прошло и пяти минут, как она уже просила у меня прощения и бранила себя:
— Мучу я вас! Сама не знаю, чего хочу… Все это от моего положения… Господи, хоть бы скорее кончалось!.. Разлюбите вы меня за мои слезы да капризы… Уж вы лучше ругайте меня, прикрикните на меня, чтобы я молчала… только не разлюбите вы меня, родной мой!
Она порывисто обняла меня и стала целовать. Впервые в жизни меня тяготили эти объятия, тяготили до того, что я сказал ей сухо и нетерпеливо:
— Полно!
Она застыла на месте, и ее глаза устремились на меня с каким-то безумным выражением ужаса. Я никогда, кажется, не забуду этого взгляда. Она точно услышала свой смертный приговор. Я спохватился и почти целый день старался быть с нею особенно ласковым, чтобы загладить свою ошибку. С ней нужно быть осторожным. Она теперь больна и слишком впечатлительна».
«16 августа. Сегодня произошел странный случай, от которого я еще не совсем опомнился. Я сидел у дяди на террасе с Павликом, Зиной и Любой. Вдруг видим, по саду бежит Марья Николаевна, подобрав подол длинной амазонки, вся покрасневшая, заплаканная, задыхающаяся, Первыми ее словами было восклицание:
— Ради бога, проводите меня домой! Я боюсь… Это бог знает что такое!
Мы вскочили и бросились к ней, стали ее расспрашивать, что случилось. Она разрыдалась и потом, когда Павлик принес ей воды, отрывочно рассказала, что произошло. Она поехала кататься с Томиловым. Проездив довольно долго, она захотела отдохнуть. Они сошли с лошадей, привязали их к дереву и сели на траву. Томилов начал говорить ей о любви, о страсти и наконец воскликнул:
— Я не могу более бороться с собою! Так или иначе — вы будете моею!
Он схватил ее в свои объятия и стал целовать.
— Это низость… Наглость! Он не смел этого делать! — воскликнула она, заливаясь слезами. — Ну, я ветреная девчонка, я дурачилась, потешалась над ним… Но целовать меня… Разве я дала право?.. Господи, что за позор!
Мы успокаивали ее, уговаривали.
— Я теперь боюсь идти одна домой!.. Павлик, милый мой, проводи!.. И вы, Егор Александрович, тоже… Я одна не пойду… Он, может быть, караулит!..
Она походила на ребенка, которого обидели забияки мальчишки. Потом, успокоившись, она опять, чисто по-детски, еще плача, сказала:
— Вот, Павлик, это потому, что я тебя целую… Думают, и меня можно целовать… И какая рожа сделалась у него, рот открылся, глаза точно у пьяного… Господи, какая гадость!..
Она вздрогнула. И вдруг, опять что-то вспомнив, она всплеснула от ужаса руками и в то же время расхохоталась.
— Ведь я его хлыстом ударила, прямо по лицу… Совсем скандал… совсем скандал!..
Мы уже не выдержали и разразились смехом.
— Да, вам хорошо смеяться! — уж совсем серьезно произнесла она, — а что мне за это будет?
— На дуэль вас вызовет! — сказал Павлик.
— Ну, ну, ну, уж ты-то молчи! — ответила она. — Знаю я, что на дуэль не вызовет, а все же… Господи, какая скандалистка!
И, обратившись ко мне, она проговорила:
— Дорогой мой, распекайте меня хоть вы, останавливайте, а то я бог знает чего натворю! Вас я, право, буду слушаться, а то никакого начальства у меня нет…
Она была очаровательна в эту минуту. Я сам готов был расцеловать ее, как целовал ее Томилов. Мы пошли ее провожать. Она уже успокоилась и весело болтала дорогой.
— А я рада, что так все разом кончилось, — сказала она.
— Отстегали его за все ухаживания и конец, — проговорил со смехом Павлик. — Нечего сказать, приятный финал.
— Да я же, право, это сгоряча! Я готова извиниться перед ним. Но уж только теперь о сватовстве, конечно, не будет и речи.
— Вы ошибаетесь, — сказал я. — Томилов никому не сознается, что он употребил насилие и что за это его ударили хлыстом. Он, конечно, будет уверять, что лошади взбесились, что его в лицо хлестнула ветвь, мало ли что можно придумать…
— А я-то на что? Я все расскажу! — воскликнула она.
— Не советую, — сказал я. — Не поднимайте бури. Отказать ему можно и без скандала.
Я с Павликом довел ее до дома и, возвращаясь обратно, долго беседовал о ней. Павлик, между прочим, заметил мне:
— Вот бы тебе теперь присвататься за нее… Она с радостью выйдет…
Я невольно вспыхнул.
— Что ты глупости говоришь. Ты знаешь, что у меня есть Поля. Да и Марья Николаевна никогда не согласилась бы сделать низость и выйти замуж за человека, когда у него не нынче-завтра родится ребенок от другой…»
«19 августа. Дядя долго беседовал нынче со мною о моем образе жизни, очевидно, желая и боясь высказать мне что-то неприятное. Наконец, дело выяснилось. Он вчера встретился с здешним предводителем дворянства, и тот сказал ему, что я веду очень странный образ жизни, что меня следует образумить.
— Я, Егорушка, ничего не понял из того, что он говорил, — сказал дядя.
— Но образумлять меня все же желаешь? — докончил я, смеясь.
— Тебе все хи-хи да ха-ха, — сказал дядя. — А так нельзя. Теперь такое время.
— Какое время?
Он недоумевающим взглядом посмотрел на меня.
— Я почем знаю? Просто такое время… все говорят, что такое…
И вдруг, махнув рукою, он закончил:
— А, да пес их дери! Надоели они мне все! Тут Ададуровы, там Слытковы, здесь предводитель дворянства, все что-то жужжат… Ничего не пойму! У меня хозяйство, навоз на руках, самая горячая пора, а они: такое время! Ну их!.. Только ты, Егорушка, остерегись!
Это начинает меня раздражать. Но не могу же уехать теперь. Пусть прежде поправится Поля».
«22 августа. Сегодня случилось то, чего я никак не ожидал, не предвидел. Я возвращался домой с охоты. Около дома слытковского управляющего мне встретилась Агафья Прохоровна, вышедшая „променаж сделать и подышать воздухом полей“, как объявила она мне. Жеманясь и жантильничая, она стала выспрашивать меня не без ехидства, как мне живется, и вдруг неожиданно заметила:
— А вас, кажется, скоро можно поздравить?
— С чем?
— Помилуйте, весь уезд говорит… Ах, молодой человек, какой вы скрытный!..
В ее тоне слышалась фамильярность. Прежде она так не говорила со мной.
— Я не знаю, о чем говорит весь уезд, — ответил я и хотел идти.
— А Марья-то Николаевна?.. У! Сердцеед! — воскликнула она, кривляясь, как институтка.