Потому и поехал я глухой октябрьской ночью в фургоне с надписью «Продукты» на задворки темной громады Донского монастыря, где только желтый одинокий фонарь вымывал из дымной сумери серые корпуса гордости нашей коммунальной индустриализации — Московского городского крематория. Когда-то давно, еще до начала моей службы, организаторы Общества друзей огненного погребения встроили крематорий сюда, прямо под стену Донского монастыря, поближе к резиденции Патриарха всея Руси, чтобы попам насолить этим кошмарным языческим обрядом покруче, да и прихожан, одурманенных религиозным опиумом, достать крепче. Наверное, насолили. И достали. Но ведь у нас месть под руку с дьяволом гуляет.
Еще не успели попов дымом поганым передушить, как всю эту компанию огневых друзей определили в шпионы и враги народа. Они, видно, хотели наш народ испепелить в пламени. Замели этих говенных огнепоклонников на Лубянку и воткнули всем по десятке с отбытием в Печорлаг, где ими занялся боевой и очень деловитый лейтенант Кашкетин. Он подверстал огневых друзей к недобитым троцкистам, религиозным изуверам и правоанархистам — и всех пострелял на старом кирпичном заводике. Ленивые, равнодушные вологодские конвойцы закопали любителей пламенного погребения в вечной мерзлоте. Рядом с монастырской братией из Донского подворья, доставленной сюда же…
Может, я заставил себя поверить, что это не Надька, а молодая, давнишняя, позабытая Римма, или поднырнул в забытье, и мягкие складки на плавном изгибе от живота к бедру убедили меня, что это — волнующая живая плоть Риммы, а не дешевый полуфабрикат оргазма, который дала мне Надька навынос из вестибюля гостиницы «Советская», где мрачно властвовал швейцарский флотоводец Ковшук.
Во всяком случае, ей что-то удалось, и она надела себя на мой усталый равнодушный шатун, но от горячих хлюпающих ее прыжков не затягивало меня в водоворот сладостного туманящего волнения, а было лишь ощущение долгой, скучной, ненужной работы — как будто подрядился я одинокой бабушке на всю зиму дров наколоть. Перестал бубнить и топать на кухне Кенгуру, притаился, зажил своей сумеречной подпольной жизнью извращенца. Мне они были противны.
Я хотел их не видеть, не слышать, не чуять резкого запашка разгорячившейся, взмокшей Надьки. Я хотел помнить и ощущать Римму. А вспоминал только крематорий…
Мы въехали, конечно, не через парадные ворота. Такая церемония полагалась бы профессору Лурье, кабы он сообразил помереть от инфаркта раньше нашего прихода в дом, что стоял в старом саду в Сокольниках. Печально и торжественно вкатил бы катафалк в передний дворик, целая процессия машин и автобусов следом, провожали бы в последний путь заслуженного деятеля нашей науки, академика медицины, лауреата и орденоносца бесчисленные еврейские родичи, опечаленные коллеги, удрученные сотрудники, деловитые чиновники, неунывающие студенты, плачущие пациенты и, конечно же, незаметно снующие в толпе любовницы.
Дубовый гроб с алой саржевой обивкой внесли бы в мраморную сатанинскую церковь зала прощания, где огнепоклонники ввели свой бесовский вариант вывернутой наизнанку заупокойной литургии. Шмурыгающий носом еврейчик органист вдарил бы во всю мощь пневматических ревучих труб, поплыли бы на подушечках ордена, медали, почетные знаки, букеты, бесчисленные венки, забилась бы над дорогим покойником вдова, зарыдала бы, давясь слезами Римма, тонко, задушенно вскрикнула бы в задних рядах старая сожительница — хирургическая сестра, и в раскатах органных громов перелетали бы птички реплик провожающих:
— …Совсем не изменился… Господи… как будто уснул… не мучился, слава Богу… а ведь совсем еще не старый человек…
Все это выглядело бы именно так — с рыданиями, обмороками, когда гроб плавно нырнул бы с грозного постамента вниз и тихо сомкнулись бы над ним бархатные шторки — как последний привет ушедшего остающимся, с полагающимися за него пенсиями, персональными стипендиями, разделом наследства и высокой светлой печалью. Именно так, кабы папанька Риммы умер накануне ареста от инфаркта, а не от острой сердечной недостаточности, установленной тюремным доктором Зодиевым, алкоголиком и ленивым садистом. Похороны тоже зависят от диагноза.
Поэтому мы подъехали к служебному входу со стороны военной академии имени Ворошилова, переделанной теперь в Университет дружбы народов имени Патриса Лумумбы. Гримасы жизни, ужимки судьбы! Я ведь тогда, стоя у ворот крематория, не знал, что буду теперь читать в университете всей этой желтой и черножопой голытьбе теорию государства и права. Водитель прогудел трижды клаксоном и мигнул фарами, распахнулись створки ворот, и солдат в промокшей шинели показал нам рукой в глубь темного хаотического наброса серых корпусов:
— Технический подвал — туда…
Да, по ночам здесь стоял не сторож, а наш конвойный, потому что с наступлением темноты крематорий обслуживал наших клиентов. Днем — умерших от инфаркта, ночью — от острой сердечной недостаточности. Пациентов доктора Зодиева. Шофер нашего продуктового фургона уверенно подогнал машину к техническому подвалу, невзирая на темноту и неразбериху поворотов. Не впервой возить ему продукты для здешнего печева. Открыл переговорный лючок в кузов, сообщил скучно — приехали! — и задремал над рулем.
Я выскочил из кабины на дождь и поразился тишине. Плотной, шершавой, налитой запахом гари. Наши колумбарии, соты мертвого улья, незрячие окошки неживого города. Трое надзирателей вытащили из фургона зеленый брезентовый мешок с клеймом «почта» и поволокли по асфальту двора ко входу. Шуршал мешок, мокро шелестел по лужам, глухо стукал на ступенях. Длинный был мешок, я раньше как-то не заметил, что Лурье высокого роста. Никто из нас, провожающих, не рыдал. И цветов мы не принесли. И венков не возлагали. Возлагать некуда было — надзиратели вытряхнули Лурье из мешка прямо на черную ленту конвейера, упиравшегося в железное жерло печи. И ордена никто не нес на подушечках. Они валялись у Миньки в сейфе. Старший надзиратель аккуратно, по швам складывал брезентовый мешок — это было государственное имущество, товарно-материальная ценность, находящаяся на его подучете. И уж конечно, никому из нас не казался покойник ни совсем еще не старым человеком, ни только что уснувшим — он был мертвым всклокоченным стариком в синяках и пятнах засохшей сукровицы.
Наверное, только от инфаркта не меняются люди в смерти, а когда доктор Зодиев пишет в протоколе: «от острой сердечной недостаточности», — то выглядят покойники неважно. Было и здесь тихо. Только зло гудело газовое пламя за печной заслонкой. Надзиратель, свернув мешок в тугой толстый рулон, задумчиво посмотрел на Лурье и сказал:
— Душа христианская, если в огне сгорает… не воскреснет боле…
Другой хрипло откашлялся, оглушительно схаркнул на пол сгусток мокроты, тяжелый и черный, как котельный уголь, заметил:
— Этому не влияет. Из жидов он. Вишь — обрезанный…
А третий, махнув рукой, заверил:
— Ничего не влияет. Никто не воскреснет. Бабские это все сказки…
Я хотел сказать ему, что согласен, что я тоже не верю в воскресение, но открылась боковая дощатая дверь, и оттуда вынырнул странный колченогий искривленный человек с рыжеватой, острой, шакальей головой. Он деловито спросил, дохнул на нас луком и кислой старой выпивкой:
— Нарядный?..
— Да, нарядный, — сказал я. — Давайте бумаги.
Умерший Лурье был «нарядным»: его кремировали по спецнаряду. Дело в том, что крематорий хозрасчетное учреждение, а основа хозрасчета — учет и оплата услуг. Но нам почему-то не хотелось, чтобы через банковские каналы путешествовали счета за предоставленные Конторе услуги по сжиганию безымянных трупов. Поэтому мы заполняли имевшиеся у нас специальные милицейские протоколы о смерти таких бывших людей, как Лурье, признавая их неустановленными лицами, беспаспортными бродягами, умершими от естественных причин. И выписывали наряд на бесплатную кремацию — за счет городских властей.
Кривой шакал бегло просмотрел желтым глазом бумаги, бросил протокол и наряд в папку, прошел мимо трупа, вроде невзначай, вроде бы по рассеянности оттянул Лурье подбородок, заглянул в рот. Его интересовали золотые зубы. О, пьяненький Анубис газифицированного Некрополя под испакощенными стенами Донского монастыря!..
— Эй ты, охламон! — цыкнул я — Чего ждешь?
— Да оператор куда-то отошел…
— А ты кто?
— Я хранитель прахов.
— Ну и храни их, шакал! Не суй руки, куда не следует. А то можно ненароком и тебя в печку уронить…
— А я что? Я ничего… Я так…
Прибежал запыхавшийся оператор, торопливо сложил руки Лурье на груди — чтобы за створки печной двери не цеплялись, нажал кнопку пускателя. Заурчал мотор, поехала лента, повезла безымянного бродягу, неопознанного профессора Лурье, к разверзшемуся жерлу. Хранитель прахов выслуживался передо мной, егозливо крутился рядом. Жарко шептал мне в ухо, кривой шакал из преисподней: