«Чего-то мне хочется? — думал он. — Отцу моему хотелось бога увидеть наяву, а мне хочется какого-то пустого места, будь оно проклято, — чтобы сделать все сначала, в зависимости от своего ума…»
Гопнеру хотелось не столько радости, сколько точности.
Чепурный же ни о чем не тужил: в его городе Чевенгуре и благо жизни, и точность истины, и скорбь существования происходили сами собой по мере надобности. На постоялом дворе он дал есть траву своей лошади и лег подремать в телегу.
«Возьму-ка я у этого Копенкина рысака в упряжку, — наперед решил он. — Зачем его отдавать любому бедняку, когда бедняку и так громадные льготы, скажи пожалуйста!»
Утром постоялый двор набился телегами крестьян, приехавших на базар. Они привезли понемногу — кто пуд пшена, кто пять корчажек молока, чтобы не жалко было, если отнимут. На заставе, однако, их не встретил заградительный отряд, поэтому они ждали облавы в городе. Облава чего-то не появлялась, и мужики сидели в тоске на своем товаре.
— Не отбирают теперь? — спросил у крестьян Чепурный.
— Что-то не тронули: не то радоваться, не то горевать.
— А что?
— Да кабы хуже чего не пришло — лучше б отбирали пускай! Эта власть все равно жить задаром не даст.
«Ишь ты — где у него сосет! — догадался Чепурный. — Объявить бы их мелкими помещиками, напустить босоту и ликвидировать в течение суток всю эту подворную буржуазную заразу!»
— Дай закурить! — попросил тот же пожилой крестьянин.
Чепурный исподволь посмотрел на него чужими глазами.
— Сам домовладелец, а у неимущего побираешься…
Мужик понял, но скрыл обиду.
— Да ведь по разверстке, товарищ, все отобрали: кабы не она, я б тебе сам в мешочек насыпал.
— Ты насыпешь! — усомнился Чепурный. — Ты высыпешь — это да!
Крестьянин увидел вяляющуюся чеку, слез с телеги и положил ее за голенище.
— Когда как, — ровным голосом сообщил он. — Товарищ Ленин, пишут в газетах, учет полюбил: стало быть, из недобрых рук можно и в мешок набрать, если из них наземь сыплется.
— А ты тоже с мешком живешь? — напрямик спрашивал Чепурный.
— Не иначе. Поел — и рот завязал. А из тебя сыплется, да никто не подбирает. Мы сами, земляк, знатные, — зачем ты человека понапрасну обижаешь?
Чепурный, обученный в Чевенгуре большому уму, замолчал. Несмотря на звание председателя ревкома, Чепурный этим званием не пользовался. Иногда, когда он, бывало, сидел в канцелярии, ему приходила в голову жалостная мысль, что в деревнях живут люди, сплошь похожие друг на друга, которые сами не знают, как им продолжать жизнь, и если не трогать их, то они вымрут; поэтому весь уезд будто бы нуждался в его умных заботах. Объезжая же площадь уезда, он убедился в личном уме каждого гражданина и давно упразднил административную помощь населению. Пожилой собеседник снова утвердил Чепурного в том простом чувстве, что живой человек обучен своей судьбе еще в животе матери и не требует надзора.
При выезде с постоялого двора Чепурного окоротил сподручный хозяина и попросил денег за постой. У того денег не было и быть не могло — в Чевенгуре не имелось бюджета, на радость губернии, полагавшей, что там жизнь идет на здоровых основах самоокупаемости; жители же давно предпочли счастливую жизнь всякому труду, сооружениям и взаимным расчетам, которым жертвуется живущее лишь однажды товарищеское тело человека.
Отдать за постой было нечем.
— Бери что хочешь, — сказал сподручному чевенгурец. — Я голый коммунист.
Тот самый мужик, что имел мысли против чевенгурца, подошел на слух этого разговора.
— А сколько по таксе с него полагается? — спросил он.
— Миллион, если в горнице не спал, — определил сподручный.
Крестьянин отвернулся и снял у себя с горла, из-под рубашки, кожаную мошонку.
— Вот на тебе, малый, и отпусти человека, — подал деньги бывший собеседник чевенгурца.
— Мое дело — служба, — извинился сподручный. — Я душу вышибу, а даром со двора никого не пущу.
— Резон, — спокойно согласился с ним крестьянин. — Здесь не степь, а заведение: людям и скоту одинаковый покой.
За городом Чепурный почувствовал себя свободней и умней. Снова перед ним открылось успокоительное пространство. Лесов, бугров и зданий чевенгурец не любил, ему нравился ровный, покатый против неба живот земли, вдыхающий в себя ветер и жмущийся под тяжестью пешехода.
Слушая, как секретарь ревкома читал ему вслух циркуляры, таблицы, вопросы для составления планов и прочий государственный материал из губернии, Чепурный всегда говорил одно — политика! — и задумчиво улыбался, втайне не понимая ничего. Вскоре секретарь перестал читать, управляясь со всем объемом дел без руководства Чепурного.
Сейчас чевенгурца везла черная лошадь с белым животом — чья она была, неизвестно. Увидел ее Чепурный в первый раз на городской площади, где эта лошадь объедала посадки будущего парка, привел на двор, запряг и поехал. Что лошадь была ничья, тем она дороже и милей для чевенгурца: о ней некому позаботиться, кроме любого гражданина. Поэтому-то весь скот в Чевенгурском уезде имел сытый, отменный вид и круглые обхваты тела.
Дорога заволокла Чепурного надолго. Он пропел все песни, какие помнил наизусть, хотел о чем-нибудь подумать, но думать было не о чем — все ясно, оставалось действовать: как-нибудь вращаться и томить свою счастливую жизнь, чтобы она не стала слишком хорошей, но на телеге трудно утомить себя. Чевенгурец спрыгнул с телеги и побежал рядом с пышущей усталым дыханием лошадью. Уморившись бежать, он прыгнул на лошадь верхом, а телега по-прежнему гремела сзади пустой. Чепурный оглянулся на телегу — ему она показалась плохой и неправильно устроенной: слишком тяжела на ходу.
Тпру, — сказал он коню и враз отпряг телегу. — Стану я живую жизнь коня на мертвую тяготу тратить: скажи пожалуйста!
— И, оставив сбрую, он поехал верхом на освобожденном коне; телега опустила оглобли и легла ждать произвола первого проезжего крестьянина.
«Во мне и в лошади сейчас кровь течет! — бесцельно думал Чепурный на скаку, лишенный собственных усилий. — Придется копенкинского рысака в поводу держать — на пристяжку некуда».
Под вечер он достиг какой-то маленькой степной деревушки — настолько безлюдной, словно здесь люди давно сложили свои кости. Вечернее небо виднелось продолжением степи — и конь под чевенгурцем глядел на бесконечный горизонт как на страшную участь своих усталых ног.
Чевенгурец постучал в чью-то мирную хату. С заднего двора вышел старик и выглянул из-за плетня.
— Отопри ворота, — сказал Чепурный. — Хлеб и сено водятся у тебя?
Старик безбоязненно молчал, изучая всадника чуткими, привычными глазами. Чепурный сам перелез через плетень и открыл ворота. Оголодавший конь сейчас же начал объедать под сараем присмиревшую на ночь травку. Старик, видимо, оплошал от самовольства гостя и сел на поваленный дубок, как чужой человек. В избе чевенгурца никто не встретил; там пахло чистотою сухой старости, которая уже не потеет и не пачкает вещей следами взволнованного тела; он нашел на полке кусок хлеба, испеченного из просяной шелухи и крошеной травы, оставил половину старику, а остальное с усилием съел.
В начале ночи старик пришел в избу. Чепурный собирал крошки нюхательного табака в кармане, чтобы понюхать и не скучать до сна.
— Там конь твой мечется, — сказал старик. — Так я дал ему малость отавы… С прошлого года осталась охапка — пускай поест…
Старик говорил недумающим, рассеянным голосом, будто у него была своя тягость на душе. Чепурный насторожился.
— Далеко, отец, от вас до Калитвы?
— Дале%ко не дале%ко, — отвечал старик, — а тебе туда ехать ближе, чем тут оставаться…
Чевенгурец быстро оглядел хату и заметил рогач у загнетки — револьвера он с собой не взял, считая революцию уже тишиной.
— Кто ж у вас здесь? Нито бандиты?
— Два зайца от своей смерти волка сгрызут, милый человек! Народ дюже печальный пошел, а наша деревня при дороге — ее всякому грабить сподручно… Вот мужики и сидят с семействами по логам да по дальним закорякам, а кто проявится сюда, в том и жизнь запрещают…
Ночь низко опустила заволоченное тучами безвыходное небо. Чепурный выехал из деревни в безопасную степную тьму, и конь пошел вдаль, сам себе нюхая дорогу. Из земли густыми облаками испарялась тучная теплота, и чевенгурец, надышавшись, уснул, обняв за шею бредущую лошадь.
Тот, к кому он ехал, сидел в эту ночь за столом Черновского сельсовета. На столе горела лампа, освещая за окнами огромную тьму. Копенкин говорил с тремя мужиками о том, что социализм — это вода на высокой степи, где пропадают отличные земли.
— То нам с малолетства известно, Степан Ефимыч, — соглашались крестьяне: они рады были побалакать, потому что им не хотелось спать. — Сам ты не здешний, а нужду нашу сразу заметил, и кто тебя надоумил? Только что нам будет за то, раз мы этот социализм даром для Советской власти заготовим? Ведь туда трудов немало надобно положить — как ты скажешь?