Вы (как и многие мои знакомые) говорите: «Пусть, в конце концов, будут два театра!» А каким Вы видите существование двух театров под одной крышей?! Сетуете, что еще не видели ни «Живаго», ни «Электру», — значит, никогда не увидите. Потому что и «Федра», и «Три сестры», и «Электра», и «Борис Годунов», и «Доктор Живаго», и «Пир во время чумы» — сделаны специально для новой сцены, которую и отобрали губенковцы. Кстати, группа Губенко не имеет ни одного спектакля.
Недавно один депутат сказал мне: «Ну почему бы не дать им попробовать?» — «Хорошо, — соглашаюсь, — давайте мы с вами тоже попробуем. Конфликт в Большом театре, может быть, посильнее и посерьезнее нашего… Вот и попробуем с вами спеть „Бориса Годунова“. Вы — Бориса, я — Марину Мнишек на сцене Большого. Куда актеров Большого? Да пускай куда хотят!.. Мы тоже хотим попробовать!»
Опять же я не за то, чтобы не давать попробовать. Но — на чистом месте. А места в искусстве действительно всем хватит. Всегда идет борьба только за завоеванное. И борются именно те, кто не может сам себе найти место, эту нишу в искусстве. Человек же, который для себя в творчестве его определил, свободен. Ему ничего не страшно…
Все равно время вымывает таланты дьяволов. Они — сиюминутны. Остается светлый талант, талант от Бога, энергия с положительным зарядом.
Вы спрашиваете про Театр «А». Существуем мы как бы на западный манер, нет постоянной труппы. Собираемся компанией, играем спектакль, а потом этот спектакль уходит. Но тем не менее все равно очарование репертуарного театра над нами висит, и мы стараемся сохранять эти спектакли «про запас». Так, например, в репертуаре остается «Федра». Откровенно говоря, я бы ее уже оставила — и время ушло, и, как сейчас понимаю, это надо было делать по-другому. Тем не менее в каких-то гастрольных поездках «Федру» играть иногда будем. Как и «Квартет». Сейчас возили этот спектакль в Токио. Потом повезем в Салоники и т. д. В основном Театр «А» существует на гастрольные деньги. Потому что здесь у нас нет ни сценической площадки, ни спонсоров… А в будущем я думаю о «Медее»…
Простите мне это сумбурное письмо. А ведь хотела только поговорить об интеллигентности… Но может быть, наши таганские «разборки» — лишь пример трансформации этого понятия.
Говорят, что понятие «интеллигенция» есть только в русском языке. И по-разному его трактовали умные люди. Кто интеллигенцию не любил — те нагружали его негативной окраской, и наоборот.
Но вот, например, понятия «civilise» — нет в нашей жизни. Может быть, это и внешнее проявление поведения человека, зависящее от воспитания и условий жизни общества, но отсутствие этого понятия удручает. Civilise — это внимание к ближнему, сдержанность в манерах, допущение противоположной точки зрения, признание достоинства другого и н а л и ч и е своего, да мало ли чего…
Интересно: интеллигентность и civilise соприкасаются или нет? Простите мне эти детские вопросы.
4 ноября 1994 года
ИЛЬЯ АВЕРБАХ
Мне не неожиданно позвонили из Ленинграда и попросили приехать на пробы в группу Авербаха. На «Ленфильме» я до этого была только у Козинцева пробовалась на Офелию. Это было время, когда я сама хотела играть Гамлета. Но побыть в кадре со Смоктуновским очень хотелось, да и все, что касалось «Гамлета», меня тогда интересовало. И поэтому, без всякой надежды на успех, поехала надевать на себя маску Офелии. Прошло несколько лет, и теперь опять «Ленфильм», опять Смоктуновский, но уже в картине Авербаха «Степень риска».
Меня утвердили, но со Смоктуновским я тогда в кадре ни разу не встретилась, хоть он и играл моего мужа. Вернее — я его жену. Но зато постоянно на площадке была с Борисом Николаевичем Ливановым. Он играл крупного профессора, врача-кардиолога, но ему не надо было ничего играть, потому что он и в жизни был «генералом». Но это внешне. А так, на площадке, между съемками — постоянные рассказы, смех, анекдоты, юмор, ухаживание.
И как противоположность Ливанову — Илья Авербах, режиссер этого фильма. Это была его первая работа. Сдержанный, молчаливый — «ленинградец», вернее, петербуржец (хотя тогда такого слова в нашей речи не было).
«Степень риска». Сценарий был написан по повести Амосова — знаменитого киевского кардиолога. Это были записки хирурга — о нравственном кризисе и поиске выхода из этого кризиса. Но в фильме нравственный, духовный потенциал ложился на плечи всех трех героев — хирурга перед сложнейшей операцией (Ливанов), физика, который идет на эту операцию (Смоктуновский), и меня — жены, ожидающей результата этой операции. Извечные вопросы о жизни и смерти, об отношениях между людьми, об отношении к своему делу, о нравственном долге. Фильм вышел в 1969 году.
После фильма мне судьба подарила долгое общение с Авербахом. Иногда мы вместе отдыхали в Репино: он со своей женой Наташей Рязанцевой и я с Володей Валуцким. Гуляли, играли во всевозможные игры. Авербах в отличие от нас был спортивным человеком. Он играл в баскетбол, проповедовал английский образ жизни и себя в шутку называл «эсквайром». Курил сигары, потом перешел на трубку. «Джентльмен с головы до ног», — сказал Блок о Гумилеве. Авербах был из того ряда.
Однажды в Репино, в Доме творчества кинематографистов, заказывая меню на следующий день, мы наткнулись на совершенно новые названия, и особенно нас поразило, что наутро будет «земниекубракатис». Из нас никто не ходил завтракать, но тут мы все четверо заказали это заморское блюдо и назавтра пришли утром в столовую. Оказалось, что блюдо с заморским названием — это все, что осталось от ужина, сваленное на большую сковородку и сверху политое яичницей. С тех пор, когда я дома готовлю что-нибудь непонятно-простое, мы зовем это кушанье «земниекубракатис» (а ввел название пришедший на работу в Репино новый шеф-повар, уволенный за пьянство из гостиницы «Астория»). Авербах очень хорошо слушал, хотя сам любил много говорить. И когда в разговоре возникало что-то неудобоваримое, он говорил: «Ну, это земниекубракатис».
Когда он приезжал в Москву, то часто бывал у нас, потому что у него с Володей были нескончаемые планы работ. По разным причинам эти работы никогда не доходили до результата. Они, например, втроем — Наташа, Володя и Илья решили написать сценарий к фильму, который условно назвали «Умняга». Главную роль, конечно, должна была играть я. И черты героини — одинокой редакторши, все понимающей, но забывшей в своем всезнайстве о, мягко говоря, «женственности», — они шутя переносили на меня. Да и вообще меня всерьез к своей работе не подпускали. Они писали друг другу шутливые, смешные письма, они перезванивались, а я ведь «артистка» — что с меня возьмешь. И когда звонил Авербах и спрашивал: «Как дела?» — я отвечала: «Прекрасно». Он очень серьезно удивлялся и спрашивал: «А почему?..»
У каждого из нас есть какое-нибудь любимое словечко — у меня, например, «гениально», а у Авербаха — «прелестно». По любому случаю он всегда прибавлял это свое любимое «прелестно».
Когда я приезжала в Ленинград, то любила заходить к ним в гости. Мне нравилась их тесная, с красной мебелью квартира. Огромный балкон, вернее, терраса, где Ксения Владимировна разводила цветы. Ксения Владимировна Куракина — мать Ильи, актриса, очень красивая женщина с ухоженными седыми волосами, с маникюром, с манерностью петербуржской дамы. И уклад семьи их мне нравился — с обедом и ужином в положенные часы, с «литературными» разговорами за чаем — то, чего у меня никогда не было.
«Джентльменство» Авербаха — его воспитанность, благородство, образованность, доброжелательность, остроумие, — я думаю, хоть и были его отличительной чертой от нас, московских, но не главной. Главное — он был интеллигентом со всеми отсюда вытекающими последствиями: и перепады настроения, и неуверенность в себе, и самоедство, и ненасытность знания — понять, что «за чертой».
У Авербаха было особое свойство — он умел заключать в себе целый мир самых противоположных интересов, умел отдаваться каждому всецело и с легкостью переходить от одного к другому. Он общался на равных с самыми разными по профессии и по интересам людьми. Но это не была всеядность, а какая-то духовная ненасытность, вернее, неуспокоенность, доходящая иногда до смятения души… На протяжении двадцати лет, что я его знала, состояние встревоженности у него росло. Хотя внешне это могло никак не выражаться.
Я отчетливо помню осенний солнечный день в Пушкино, куда мы поехали гулять с ним, его дочерью и моим мужем. И хоть день по внешним приметам был неудачный: при выходе из парка сторож грубо отобрал желтые листья, которые мы с Машей собирали на земле, нас не пускали в ресторан обедать, захлопнулась и не открывалась дверь машины (ключ остался внутри) и еще что-то — на такие «мелочи жизни» часто реагируешь излишне болезненно, но в тот день они нас почему-то не трогали. Мы смеялись до слез, бегали, читали стихи, у Авербаха было удивительно спокойное, тихое и доброе выражение лица. Хотя тогда, я знала, он переживал сильный душевный кризис.