Это — рассказ бывшего воспитателя цесаревича. Выслушаем же теперь версию г-жи Ратлеф:
«…Я выполнила просьбу посланника и привела новых посетителей в комнату больной. Она вежливо протянула им руку, невзирая на страдания, которые причиняло ей каждое движение. Но появление гостей совершенно не тронуло ее, она так и осталась лежать, утопая в своих подушках. Посетители же были, казалось, чрезвычайно взволнованы печальной картиной, представившейся их глазам. Они долго сидели возле постели в полном молчании. Когда мужчины ненадолго покинули комнату, дама попросила у меня позволения взглянуть на ноги больной. Я устроила это так, чтобы бедняжка ни о чем не догадалась.
— У нее ноги совсем как у великой княжны, — сказала мне госпожа Жийяр.
— Наверное, нет смысла докучать больной вопросами, учитывая ее плохое состояние. Мы приедем опять, как только ей станет лучше, — пообещал господин Жийяр.
Больную раздражил этот визит:
— Какой-то незнакомый человек сидит у моей кровати и с усмешкой спрашивает меня, ем ли я нынче столько же шоколаду, сколько ела прежде! Он, видимо, хотел посмеяться надо мною: здесь, в Берлине, мне не доводилось пройти без вздоха мимо магазина с шоколадом, ибо я не могу ничего купить!..
Тем же вечером господин посланник, господин Жийяр с супругой и я собрались на совет. Все согласились с моим предложением как можно скорее перевезти больную в санаторий в Моммзене, где за ней ухаживал бы профессор Руднев, и через несколько дней, как и было условлено, мы отъехали…»
В конце сентября 1925 года больной стало получше. Наконец-то утихла лихорадка, она снова могла читать и играть с маленьким белым котенком по прозвищу Кики, подаренным госпожой Ратлеф. Вскоре вновь должны были приехать супруги Жийяр… Но предоставим лучше слово самой госпоже фон Ратлеф:
«Стоял ясный солнечный октябрьский день. Я ненадолго вышла из комнаты, а вернувшись, обнаружила у постели больной господина Зале в обществе того невысокого темноволосого господина, который уже навещал нас в Мариинской больнице. Больная всматривалась в его лицо с необычайным вниманием, я тотчас же заметила это. Она была столь взволнована, что у нее перехватило дыхание. Не без усилия она приняла спокойный вид и протянула ему руку со своей всегдашней вежливостью. Он спросил, помнит ли она его.
— Мне кажется, я видела вас прежде, но что-то незнакомое в вашем лице настолько меня смущает, что я не могу сказать, кто вы. Мне нужно немного привыкнуть.
А когда с нами остался только господин посол, она обратилась к нему с явным недоумением:
— Это может быть только преподаватель моего брата, господин Жийяр. Я не осмелилась назвать его; мне показалось, он ужасно переменился.
Назавтра господин Жийяр пришел снова. Она была уже гораздо более спокойна и, когда он присел возле ее кровати, спросила, никак не называя его:
— Куда подевалась ваша борода? У вас ведь был совсем закрыт подбородок, правда же?
— Да, — отвечал господин Жийяр и рассказал, как вынужден был еще в Сибири сбрить бороду, чтобы не быть узнанным большевиками.
Посещение нас господином Жийяром и переживания, вызванные им, сильно утомили больную. Она лежала, утопая в подушках, и казалась подавленной. Разговор никак не завязывался. Наконец господин Жийяр прервал молчание:
— Говорите же, прошу вас. Расскажите все, что вы помните из прошлого.
Он слишком плохо знал ее нынешнее состояние — а ведь я не раз говорила ему об этом! — иначе не стал бы спрашивать столь прямо.
— Я не умею рассказывать. Я даже не знаю, о чем следует говорить.
Господин Жийяр допустил еще одну оплошность, не оставшуюся без последствий, когда с излишней, скажем прямо, оживленностью выразил свое удивление тем, что ее память не слишком исправно, служит ей.
— Неужели вы полагаете, — с горечью возразила она, — что вы сами с легкостью вспоминали бы прошлое, когда бы вас на три четверти убили?
Позже она спросила, когда в Берлин приедет Шура. Господин Жийяр ответил уклончиво: он не может сообщить ей определенно. После того, как он ушел, она сказала мне:
— У него сегодня хорошее лицо, и вид у него более здоровый, он даже выглядит сейчас моложе, чем раньше в Сибири…
После обеда в нашу дверь постучали. Вошел посланник и следом за ним дама в сиреневом пальто. Она прямиком направилась к постели больной и с улыбкой протянула ей руку. На наших глазах больная переменилась: бледные худые щеки ее покрылись ярким румянцем, глаза, обычно усталые и тусклые, как бы затуманенные, зажглись радостными искорками. Она была счастлива. Дама говорила с ней по-русски, она отвечала ей на своем плохом немецком. Несколько времени спустя она спросила вдруг:
— Как себя чувствует бабушка? Как у нее с сердцем?
Слова ее были исполнены неподдельной заботы и тревоги. Узнав, что у бабушки все хорошо, она вздохнула с облегчением. Разговор вновь зашел о предметах незначительных: поговорили о болезни и милых проделках Кики… Больная ни разу не назвала свою посетительницу по имени, и только часа два спустя, когда та ненадолго вышла из комнаты, господин Зале спросил ее:
— Кто же эта женщина?
— Это папина сестра, моя тетя Ольга, — отвечала она весело.
— Почему же тогда вы сразу не назвали великую княгиню по имени?
— А почему бы я должна была это делать? Я так обрадовалась, что не могла и слова вымолвить! — воскликнула она со своей совершенно особенной интонацией, столь для нее характерной.
Позже я узнала, что это был “экзамен”: больная ожидала увидеть Шуру, а ее навестила великая княгиня Ольга.
С появлением великой княгини Ольги Александровны в комнате поселились радость и мир. Она оставалась до вечера, и, когда прощалась, больная вдруг наклонилась к ее руке и нежно прикоснулась к ней губами. Жест этот настолько противоречил ее обычной манере, что мы были крайне удивлены…
Наутро, уже в девять часов, великая княгиня Ольга снова была у нас. С ее появлением в комнате запахло счастьем и надеждой. Больная лежала на подушках, и лицо ее сияло. Великая княгиня уселась рядом с нею и принялась показывать ей портреты двух своих маленьких сыновей. Ее собеседница разглядывала фотографии с какой-то тайной грустью. Великая княгиня — недаром она была настоящая леди, — словно прочитав ее мысли, стала расспрашивать бедняжку о ее собственном ребенке. Она сильно покраснела… и уклонилась от ответа: ребенок был совсем еще маленький, она оставила его в Бухаресте на попечение двух женщин из приютившей ее семьи.
Потом она рассказывала мне:
— Я готова была провалиться сквозь землю, когда тетя спросила меня об этом. Боже мой, что за мука думать, что я должна была родить этого ребенка!.. Но это произошло не по моей вине! У меня не было сил, я болела и не могла защитить себя…
Вдруг далекие воспоминания овладели ею.
— Мне это приснилось или так все и было в самом деле? Ведь была в нашем доме комната с совсем крохотными низкими стульчиками?..
— Да, совершенно верно, это не сон, — ответила великая княгиня.
— …А это не привиделось мне: будто там была еще винтовая лестница, и мы всегда спускались по ней.
— Верно, — с надеждой подтвердила великая княгиня и, в свою очередь, спросила:
— А что бывало каждую субботу у этой лестницы?
Больная не могла припомнить; видно было с ясностью, как она с трудом пытается совладать с изменяющей ей памятью. Но картины прошлого ускользали от нее.
Несколько времени спустя она сказала, обращаясь ко мне:
— Тетушка всегда звала меня “Schwipsik”.
— Да, — откликнулась великая княгиня, — я всегда обращалась к ней именно так.
Нет сомнения, ей было приятно и радостно услышать это. В полдень она покинула нас: ее ждали к завтраку в датском посольстве.
Вскоре она снова была у нас, но на сей раз ее сопровождала дама, уже прежде приходившая навестить больную вместе с господином Жийяром в Мариинской больнице. Это была Шура, которую так ждала больная.
Шура была страшно взволнована. Она подошла к постели своей бывшей воспитанницы и с улыбкой обратилась к ней по-русски:
— Как вы себя чувствуете?
Великая княгиня наклонилась к ней и спросила мягко, будто желая ее подбодрить:
— Ну кто же это?
— Шура! — выдохнула она.
Мы все слышали это. Великая княгиня Ольга Александровна захлопала в ладоши и воскликнула с необычайной радостью:
— Верно, верно! Но теперь надо говорить по-русски: Шура по-немецки не знает ни слова.
Эта просьба, казалось, не слишком обрадовала больную. Она предложила ей сесть — опять на немецком — и не сводила с нее глаз. Затем она взяла свой флакон с одеколоном, вылила несколько капель Шуре в ладонь и попросила ее протереть свой лоб. Шура со слезами на глазах рассмеялась. Это был совершенно особенный жест, характерный только для великой княжны Анастасии Николаевны: она ужасно любила духи и иногда буквально “обливала ими свою Шуру”, чтобы та “благоухала, как букет цветов…”