— Экселенц, — сказал я. — ну что вы, в самом деле… Ну почему обязательно черт с рогами? В конце концов, что плохого мы можем сказать о странниках? Ну, возьмите Вы операцию «Мёртвый мир»… Ведь они там как-никак население целой планеты спасли! Несколько миллиардов человек!
— Утешаешь… — сказал Экселенц, мрачно усмехаясь. — а ведь они там не население спасали. Они планету спасали от населения! И очень успешно… А куда делось население — этого нам знать не дано…
— Почему — планету? — спросил я, растерявшись.
— А почему — население?
— Ну ладно, — сказал я. — дело даже не в этом. Пусть Вы правы: программа, детонаторы, черт с рогами… Ну что он нам может сделать? Ведь он один.
— Мальчик, — сказал Экселенц почти нежно. — ты думаешь над этим едва полчаса, а я ломаю голову вот уже сорок лет. И не только я. И мы ничего не придумали, вот что хуже всего. И никогда ничего не придумаем, потому что самые умные и опытные из нас — это всего-навсего люди. Мы не знаем, чего они хотят. Мы не знаем, что они могут. И никогда не узнаем. Единственная надежда — что в наших метаниях, судорожных и беспорядочных, мы будем то и дело совершать шаги, которых они не предусмотрели. Не могли они предусмотреть все. Этого никто не может. И все-таки каждый раз, решаясь на какое-то действие, я ловлю себя на мысли, что именно этого они от меня и ждали, что именно этого делать не следует. Я дошел до того, что, старый дурак, радуюсь, что мы не уничтожили этот проклятый саркофаг сразу же, в первый же день… Вот тагоряне уничтожили — и посмотри теперь на них! Этот жуткий тупик, в который они уперлись… Может быть, это как раз и есть следствие того самого разумного, самого рационального поступка, который они совершили полтора века назад… Но ведь, с другой-то стороны, сами себя они в тупике не считают! Это тупик с нашей, человеческой точки зрения! А со своей точки зрения они процветают и благоденствуют, и, безусловно, полагают, что обязаны этим своевременному радикальному решению… Или вот мы решили не допускать взбесившегося Абалкина к детонаторам. А может быть, именно этого они от нас и ждали?
Он положил лысый череп на ладони и замотал головой.
— Мы все устали, Мак, — проговорил он. — как мы все устали! Мы уже больше не можем думать на эту тему. От усталости мы становимся беспечными и все чаще говорим друг другу:"А, обойдется!». Раньше Горбовский был в меньшинстве, а теперь семьдесят процентов комиссии приняли его гипотезу. «Жук в муравейнике»… Ах, как это было бы прекрасно! Как хочется верить в это! Умные дяди из чисто научного любопытства сунули в муравейник жука и с огромным прилежанием регистрируют все нюансы муравьиной психологии, все тонкости их социальной организации. А муравьи-то перепуганы, а муравьи-то суетятся, переживают, жизнь готовы отдать за родимую кучу, и невдомек им, беднягам, что жук сползет в конце концов с муравейника и убредет своей дорогой, не причинив никому никакого вреда… Представляешь, мак? Никакого вреда! Не суетитесь, муравьи! Все будет хорошо… А если это не «Жук в муравейнике»? А если это «Хорек в курятнике»? Ты знаешь, что это такое, Мак, — хорек в курятнике?..
И тут он взорвался. Он грохнул кулаками по столу и заорал, уставясь на меня бешеными зелеными глазами:
— Мерзавцы! Сорок лет они у меня вычеркнули из жизни! Сорок лет они делают из меня муравья! Я ни о чем другом не могу думать! Они сделали меня трусом! Я шарахаюсь от собственной тени, я не верю собственной бездарной башке… Ну, что ты вытаращился на меня? Через сорок лет ты будешь такой же, а может быть, и гораздо скорее, потому что события пойдут вскачь! Они пойдут так, как мы, старичье, и не подозревали, и мы всем гуртом уйдем в отставку, потому что нам с этим не справиться. И все это навалится на вас! А вам с этим тоже не справиться! Потому что вы…
Он замолчал. Он уже смотрел не на меня, а поверх моей головы. И он медленно поднимался из-за стола. Я обернулся.
На пороге, в проеме распахнутой двери, стоял Лев Абалкин.
Лев Абалкин в натуре
— Лева! — произнес Экселенц изумленно-растроганным голосом. — Боже мой, дружище! А мы с ног сбились, Вас разыскивая!
Лев Абалкин сделал движение и вдруг сразу оказался возле стола. Без сомнения, это был настоящий прогрессор новой школы, профессионал, да еще из лучших, наверное, — мне приходилось прилагать изрядные усилия, чтобы удерживать его в своем темпе восприятия.
— Вы — Рудольф Сикорски, начальник комиссии по контактам — произнес он тихим, удивительно бесцветным голосом.
— Да, — отозвался Экселенц, радушно улыбаясь. — а почему так официально? Садитесь, Лева…
— Я буду говорить стоя, — сказал Лев Абалкин.
— Бросьте, Лева, что за церемонии? Садитесь, прошу вас. Нам предстоит долгий разговор, не правда ли?
— Нет, не правда, — сказал Абалкин. На меня он даже не взглянул. — у нас не будет долгого разговора. Я не хочу с вами разговаривать.
Экселенц был потрясен.
— Как это — не хотите? — вопросил он. — вы, дорогой, на службе, Вы обязаны отчетом. Мы до сих пор не знаем, что случилось с Тристаном… Как это — не хотите?
— Я — один из «тринадцати»?
— Этот Бромберг… — проговорил Экселенц с досадой. — да, Лева. К сожалению, Вы — один из «тринадцати».
— Мне запрещено находиться на Земле? И я всю жизнь должен оставаться под надзором?
— Да, Лева. Это так.
Абалкин великолепно владел собой. Лицо его было совершенно неподвижно, и глаза были полузакрыты, словно он дремал стоя. Но я-то чувствовал, что перед нами человек в последнем градусе бешенства.
— Так вот, я пришел сюда сказать, — произнес Абалкин все тем же тихим бесцветным голосом, — что Вы поступили с нами глупо и гнусно. Вы исковеркали мою жизнь и в результате ничего не добились. Я — на Земле и более не намерен Землю покидать. Прошу Вас иметь в виду, что и надзора вашего я больше не потерплю и избавляться от него буду беспощадно.
— Как от Тристана? — небрежно спросил Экселенц.
Абалкин, казалось, не слыхал этой реплики.
— Я Вас предупредил, — сказал он. — теперь пеняйте на себя. Я намерен теперь жить по-своему и прошу больше не вмешиваться в мою жизнь.
— Хорошо. Не будем вмешиваться. Но скажите мне, Лев, разве вам не нравилась ваша работа?
— Теперь я сам буду выбирать себе работу.
— Очень хорошо. Великолепно. А в свободное от работы время пораскиньте, пожалуйста, мозгами и попробуйте представить себя на нашем месте. Как бы Вы поступили с «подкидышами»?
Что-то вроде усмешки промелькнуло на лице Абалкина.
— Здесь нет материала для размышлений, — сказал он. — здесь все очевидно. Надо было мне все рассказать, сделать меня своим сознательным союзником…
— А Вы бы через пару месяцев покончили с собой? Страшно ведь, Лева, ощущать себя угрозой для человечества, это не всякий выдержит…
— Чепуха. Это все бредни наших психологов. Я — землянин! Когда я узнал, что мне запрещено жить на Земле, я чуть не спятил! Только андроидам запрещено жить на Земле. Я мотался, как сумасшедший, — искал доказательств, что я не андроид, что у меня было детство, что я работал с голованами… Вы боялись свести меня с ума? Ну, так это вам почти удалось!
— А кто сказал, что вам запрещено жить на Земле?
— А что — это неправда? — осведомился Абалкин. — может быть, мне разрешено жить на Земле?
— Теперь — не знаю… Наверное, да. Но посудите сами, Лева! На всем Саракше только один Тристан знал, что Вы не должны возвращаться на Землю. А он вам этого сказать не мог… Или все-таки сказал?
Абалкин молчал. Лицо его по-прежнему оставалось неподвижным, но на матово-бледных щеках проступили серые пятна, словно следы старых лишаев, — он сделался похож на пандейского дервиша.
— Ну, хорошо, — сказал, подождав, Экселенц. Он демонстративно разглядывал свои ногти. — пусть Тристан Вам это все-таки рассказал. Не понимаю, почему он это сделал, но — пусть. Тогда почему он не рассказал Вам остального? Почему он не рассказал Вам, что Вы — «подкидыш»? Почему не объяснил причин запрета? Ведь были же причины, и весьма существенные, что бы Вы об этом не думали…
Медленная судорога прошла по серому лицу Абалкина, и оно вдруг потеряло твердость и словно бы обвисло — рот полуоткрылся, и широко раскрылись, как бы в удивлении, глаза, и я впервые услыхал его дыхание.
— Я не хочу об этом говорить… — громко и хрипло произнес он.
— Очень жаль, — сказал Экселенц. — нам это очень важно.
— А мне важно только одно, — сказал Абалкин. — чтобы вы оставили меня в покое.
Лицо его сделалось, как прежде, твердым, опустились веки, с матовых щек медленно сходили серые пятна. Экселенц заговорил совсем другим тоном:
— Лева. Разумеется, мы оставим Вас в покое. Но я умоляю вас, если Вы вдруг почувствуете в себе что-то непривычное, непривычное ощущение… Какие-нибудь странные мысли… Просто больным себя почувствуете… Умоляю, сообщите об этом. Ну, пусть не мне. Горбовскому, Комову, Бромбергу, в конце концов…