законов речи и ее способности классифицировать природу. Для подрыва их позиции, как показала Барбара Кассен, понадобились софисты, первые риторы-гуманитарии, заявившие, что никакого единства мира нет, потому что то, как работает мир, зависит от речи, как он будет представлен ритором, так и будет расчленен и усвоен — для Барбары Кассен Лакан как занимающийся ролью речи в формировании психического субъекта в чём-то «софист» — а потом софистов смог опровергнуть только Сократ, открывший существование «совести» (его «демон»), а значит, ограничений речи в сравнении с порученной человеку задачей. До Сократа древние греки хорошо знали, что такое стыд, как показывает «Антигона» Софокла, но совесть как форма философской работы над собой была создана Сократом.
У Барбары Кассен, чьи работы и общение с кем меня сделали тем, кто я есть, немало работ наводят на мысль о содержании искусства вообще. Так, у нее есть интересное эссе о личных именах: как она восстанавливает настоящую историю своей семьи, читая надгробные надписи и думая о том, как менялось написание фамилии. Был ли это обычай предков, так писать, или это неустойчивость самого письма, которое производит различные эффекты и допускает графическую вариативность? Этот вопрос для нее оказывается одновременно вопросом о том, как письмо несет память — недостаточно только наших усилий по запечатлению того, что мы запомнили, важно, чтобы само письмо вдруг работало как что-то прямо относящееся к нам. Здесь позиция Барбары Кассен близка «инэстетике» Алена Бадью, утверждающего, что обычная эстетика превращает искусство в объект, тогда как настоящая философия просто смотрит на то, как искусство находит возможность заявить себя.
Старая философия, говорит Бадью, отводила искусству лишь какую-то нишу, и поэтому относилась к искусству с большим презрением, что искусство мало что может в своей нише, только представлять жизнь или как-то ее украшать. Тогда как новая философия, инэстетика, настаивает на том, что искусство всякий раз выламывается из этих ниш, потому что учит по-другому мыслить пространство, по-другому мыслить движение. Например, живопись — это по определению письмо (греческое «зогра- фия», буквально умение «писать животных», «выписывать» их), но живопись при этом выламывается из той ниши, куда мы поместили письмо просто как способ каталогизировать вещи, и выводит из этой ниши само письмо — теперь это повод оказаться внутри события, письмо начинает работать как листовка или агитация. Бадью поэтому ищет и в старом, и в новейшем искусстве по-настоящему неканоническое искусство, например, для него Гюстав Курбе как деятель Парижской Коммуны будет настоящим художником, знающим речь природы и умеющим разговаривать о природе как таковой, а не о нашем употреблении природы.
При этом Бадью исходит из предположения о том, что есть одна природа, а не много природ, вопреки современной антропологии. Он математик, ему важна множественность и многоплановость математических событий, а не то, как устроена природа, он уделяет основное внимание структуре события. Тогда как Барбара Кассен, продолжая Деррида, говорит не о множественности природ, а о множественности языков, что смысл может быть вполне обозначен только тогда, когда он переведен или когда он сталкивается с собственной непереводимостью. Тогда эта невольная остановка смысла, остановка нашего мышления сама становится событием, сама становится тем переживанием, вне которого уже не будет нашего социального опыта. Например, известный термин «жуткое» (Unheimlich) Фрейда означает буквально «не родное», «не домашнее», и тем самым столкнувшись с тем, что не всё мы можем принести к себе в дом или мыслить из своего дома, не вылезая из-за рабочего стола, мы понимаем и как именно мы пользуемся языком, где в нем возникает место для речи Другого.
Немецко-китайская исследовательница Анна Левен- хаупт-Цзин в книге «Гриб на краю света» (2015, рус. пер. 2017) как раз описывает, как в Юго-Восточной Азии существовала особая экономика вокруг сбора грибов шиитаке. Сбор грибов образовал и государственность, и право, и экономические связи, и образ жизни, и образ мышления. Ведь грибы становились и продуктом, и валютой, хранить грибы означало одновременно накапливать капитал и обеспечивать себя едой. Поэтому, в отличие от привычной нам экономики, основанной на обмене, эта экономика была основана скорее на инвестициях, и парадоксальным образом эта странная экономика оказывается ключом к пониманию и критике глобального капитализма, как глобализации всех потребностей. Если в экономике из учебников люди устанавливают ценности, иногда движимые нуждой, а иногда и нет, то здесь, наоборот, грибы диктовали, как ими пользоваться, как жить так, чтобы эти грибы продолжали обеспечивать правильную организацию жизни, собирая космос вокруг себя. Можно сравнить это с тем, как в любой деревне делают припасы, а потом эти припасы объединяют и деревню в голодные годы, или с разными формами «потлача» у народов (например, со свадьбой, на которую копят годами и тратят всё за день, но она устанавливает новый режим социальных связей), или с тем, как водка может функционировать и в качестве калорийного питания, и в качестве валюты.
Или в Москве до и после большой войны существовала такая же голубиная экономика: хотя голубятни требовались министерством обороны для выведения почтовых голубей, но они превратились в что-то среднее между кол лекционированием, спортом, бизнесом — голубей разводили, породистых голубей похищали, поэтому для сохранения голубятен приходилось создавать дворовые боевые группы, и часто голубятней владели бывшие заключенные. Получалась экономика, очень напоминающая ренессансные города с их городскими армиями и кондотьерами, неслучайно страсть к коллекционированию и красоте была так важна для итальянского Ренессанса. Так что не только грибы шиитаке, но и голуби могут становиться основой экономики. Или, как показал уже упоминавшийся Эмиль Бенвенист, так было и в Европе у ее истоков: сначала возникли в языке представления о движимом и недвижимом имуществе, а потом они в результате ряда риторических манипуляций до возникновения риторики стали членить общественную жизнь, появилась политика и экономика так, как мы ее знаем по Гомеру. А до этого овцы могли быть и движимым имуществом, и недвижимым, как основа оседлого хозяйства. И в библейском мире явно скотоводство не требует вычленения скота как специального имущества, скорее, наоборот, забота об овцах является образцом заботы вообще.
Вокруг перевода этой книги на русский язык возник интересный спор. В рецензии на книгу в журнале «Антропологический форум» А. К. Касаткина заметила, что переводчица, Шаши Мартынова, переводила в основном художественную и научно-популярную литературу, но не имеет достаточно опыта по переводу сложных специальных монографий. Поэтому рецензент объявляет перевод неудачным, потому что он ненаучен. Но позиция рецензента как раз показывает, что она, следуя в целом сильной программе, иногда переходит без объяснений к слабой программе и даже