— Немцы сильно над пленными издевались? — спрашивали у Никиты.
— Вам же Леха говорил. Мы для них — как скотина. Всех подряд не стреляли, в лагеря гнали. Я многого-то не видел. Ну, при мне несколько пленных убили. Командира одного со «шпалами». Смелый, не сорвал «шпалы» с петлиц, на него за это взъелись. Еще евреев расстреливали. Ну их среди пленных мало было. Заставляли некоторых штаны спускать, обрезанных искали. А уж кто они были, не знаю. По-моему, хохлы. Некоторые, чернявые, на евреев смахивают. Евреи умные, они в основном в начальниках, командирах ходили. Плен для них — смерть.
Война многое переворошила в наших головах. Ведь до июня сорок первого немцы чуть не друзьями были. А революционеры? В каждом городе улицы Розы Люксембург и Клары Цеткин. Эрнст Тельман, наш верный друг — рот фронт! Немецкие коммунисты, они войну завернут в другую сторону! Однажды на наших посиделках кто-то слишком рассудительный оказался. Может, из командиров. Они в отдельных палатах лежали, но толклись-то в одном помещении. Заговорил про этих самых немецких антифашистов, про то, что немцы — это еще не фашисты. Многих силком в армию загнали. Ох, и ополчились на него. Даже Никита Межуев, который говорил, что немцы «особенно не зверствовали», громче всех кричал:
— Какие антифашисты? Ты наших пленных, в затылок пострелянных, не видел? А Зоя Космодемьянская? Шестнадцать лет было девчонке! У меня сестра такого года. А ее босиком на снег, пытали, как звери, а потом повесили. С «юнкерсов» по бабам и детишкам со всех стволов лупить. Это тоже антифашисты? Я ни одного фрица смурного, силком в армию загнанного, не видел. Смеются, пленные кур, гусей для них щиплют, а они ходят и проверяют, кто еврей, а кто комиссар. Бить их, сволочей надо! Правильно товарищ Эренбург в «Правде» пишет: «Убей немца!» Я не прав, Леха?
— Прав, — соглашался я, в который раз вспоминая горы трупов в «гиблом овраге» и расстрелянных пленных. — Я короткими очередями по фашистам не стрелял. Бил, пока не свалятся. В бою в плен ни они нас, ни мы их не брали.
Такой был настрой. К февралю сорок второго, всего за полгода, чуть не в каждой семье кто-то либо пропал без вести, либо погиб. И о какой-то доброте к немцам говорить не приходилось. Слишком жестокое и тяжелое было время. Часто возникал спор, почему нас так далеко отогнали от границы. Высказав свое, замолкали. Споры надоедали. Соглашались, что слишком доверились немцу, а он исподтишка и врезал. Да еще с такой авиацией. Нередко спрашивали у меня:
— Правда, ты двадцать фашистов пострелял?
— Правда. Но мы экипажем воевали. Танк — штука серьезная. И пушки давили, и фрицев лупили. Особенно в наступлении. Правда, наступал я один день. Три грузовика и две пушки подбили.
— А танки?
— Стреляли и по танкам. Но подбитых на счету не имел. Так получалось. За меня, вон, наш пушкарь сработал.
Рассказывал свою историю немногословный наводчик трехдюймовой Ф-22. Оживлялся, хвалил пушку.
— У нас расчет слаженный был. Бывало, по сотне сна рядов в бою выпускали. Немецкие Т-3 метров за семьсот брали. Вдаришь, а он аж дергается, сволочь. Снаряд пятнадцать фунтов весит. Вторым добавишь — дым, огонь. Наш расчет два танка и бронетранспортер в одном бою под бил. Потом по пехоте шрапнелью! Бежали гады, только пятки сверкали.
Немцы вели сильный огонь, и, когда батарея снималась с позиции, тяжелый снаряд разбил орудие и уничтожил почти весь расчет. Наводчику повезло. Парень получил контузию и осколок в ногу. Вырвало кусок мяса из бедра. Рана заживала медленно, артиллерист хромал и надеялся если не на инвалидность, то на перевод в обоз.
— Хотелось бы, конечно, орден получить. Сам командир полка обещал. В обозе орден не заработаешь.
— Зато жив останешься, — со смехом успокоили его. Уже дня за три до выписки я получил предписание.
Меня направляли в Саратовское танковое училище, где я начинал и не закончил учебу. Я посоветовался с Никитой Межуевым, возможно ли получить краткосрочный отпуск. У мамы с приездом ко мне не получалось. Обидно. Триста километров до Сталинграда — и не повидать родных.
— Вряд ли, — пожал плечами Никита. — Но попробовать можно.
Он познакомил меня со столяром-плотником из госпиталя. Вот когда я убедился, для кого — война, а для кого — мать родная. Знающий себе цену сержант возглавлял небольшое хозотделение из бывших раненых и местных жителей. Ремонтировали мебель, стеклили окна, а в основном сколачивали гробы. У них была своя мастерская, в которой было куда теплее, чем в актовом зале, где я лежал. Говорили, что командир хозотделения приходится родней или земляком комиссару госпиталя и пользуется большим весом. Ведь он разную мебель и ремонт в кабинетах начальников и врачей делал.
На меня смотрел хорошо раскормленный сержант в простой, но добротной гимнастерке и хороших сапогах. Снизошел до разговора со мной лишь потому, что Никита сумел найти какие-то коны и, как слесарь, немного ему помогал.
— Вас таких к товарищу комиссару каждый день толпа выстраивается. Но он принимает только по заключению врачей. Кто сильно пострадал и в домашнем отдыхе нуждается. У тебя ведь легкое ранение?
— Очень легкое. Кошка когтями царапнула. С танка сползти не мог. Восемь осколков две недели вытаскивали, один так и не вытащили.
— Ну, ты сильно своими ранами не хвались, — одернул меня плотник. — Тута не с такими еще повреждениями лежат.
Меня до того заел его самодовольный вид, теплый сарай, печка, с большим чайником, миски, ложки на столе, запах жареной картошки. Лежанка, накрытая овчинным полушубком.
— Ранами я не хвалюсь. А могу похвалиться, что два десятка фрицев на тот свет отправил и пушки ихние гусеницами давили. Ладно, хотел с тобой посоветоваться, только вижу, что бесполезно. Зажрался ты тут возле печки.
— Ну, иди-иди, — махнул рукой сержант. — Тута посторонним не положено находиться. Скоро опять к своим танкам попадешь. Там тебе веселее будет.
А я пошел на вокзал и упросил девчат передать на станцию Сарепта в Сталинграде, что Волков Алексей лежит по ранению в госпитале. Пусть передадут ребятам из депо, они мою семью знают. Пролежу еще три дня, может, успеет мать приехать. Девчата угостили меня домашними лепешками с чаем и выговорили, что я не пришел раньше. Дорожники всегда друг другу помогают. Самое удивительное, что они нашли нашу соседку на коммутаторе в Сарепте, и та ночью послала сына к моей матери.
Выехать из города в город во время войны было непросто. Требовался специальный пропуск комендатуры и еще какие-то бумажки.
На следующий день мне передали привет от мамы.
— У нее отец умер, поэтому не могла приехать. Сейчас бегает, оформляет документы. Просит тебя задержаться дня на три.
Я пошел к комиссару госпиталя. Морщинистый с покалеченной рукой, он расспрашивал о боях под Брянском. Потом вызвал врача и спросил, можно ли отложить выписку командира танка сержанта Волкова на два-три дня. К нему должна приехать мать из Сталинграда. Выписку отложили на три дня, но матери я не дождался. На похоронах деда она простудилась, выехала больная, и мы с ней разминулись всего на сутки. Когда она добралась до госпиталя, я уже подъезжал к Саратову. Снова начиналась учеба.
Прошло без малого пять месяцев, как я покинул училище. Но еще успел застать некоторых ребят. Одни готовились к выпуску, некоторые получили лейтенантские «кубики» и остались на разных должностях. Кому я больше всех был рад, это Егору Севостьяновичу Шитикову, моему первому командиру взвода.
— Вернулся, Лешка, — обнял он меня. — Молодец, уже сержант, а я все в лейтенантах хожу.
Меня определили в другой взвод, но мы выбирали время и подолгу разговаривали с моим бывшим взводным. Для меня это была возможность выговориться, передать все, с чем я столкнулся на передовой. Откровенничать с другими курсантами я не рискнул. Отвечал коротко и старался говорить по делу, без эмоций. Рассказывать, как за считаные дни немцы разгромили целый полк, а от нашего танкового батальона остались рожки да ножки! Мною сразу бы заинтересовался особый отдел или политработники. Существовало тогда такое выражение «пораженческое настроение». С подобным ярлыком из комсомола и училища могли сразу исключить. А могли и под трибунал отправить. Помню, привязались молодые ребята:
— Говорят, у немцев авиация сильная.
— Сильная, — подтвердил я.
— А наши самолеты?
— Наших пока мало. Но тоже немцам жару дают.
Вроде пять минут поговорили и ничего особенного я не сказал. Уже через день вызвал комиссар курса, совсем не похожий на морщинистого, покалеченного комиссара из госпиталя. Выговорил мне, что неправильно я себя веду, немецкую авиацию расхваливаю. Разве наши самолеты хуже? Хотел я ответить, что с октября по январь видел наши И-16 всего раза два, но промолчал.