Меня раздражает, что напечатаны только обрывки писем; письма Карамзиных мне хочется читать подряд, целиком и судить о них самой, без подсказки. Конферанс Ираклия несносен; это какое-то «занимательное литературоведение» под стать «Дому Занимательной Науки», который я всегда не терпела. Речь идет о великом несчастье – быть может, о величайшем на протяжении всей русской истории. Заставь нас снова расслышать стон Пушкина сквозь злословие и сплетни; вознегодовать вместе с Лермонтовым; заново пережить случившееся как трагедию; пусть снова дрогнет сердце – а не развлекай нас усиками и глазками инженера Боташова. Эмма согласилась со мной; Анна Андреевна отпустила несколько привычно-гневных реплик по адресу Ираклия и принялась излагать собственную концепцию гибели Пушкина; над книгой о его гибели она, по ее словам, работала целых шесть лет, потом потеряла все написанное («зелененькие тетрадки») и теперь снова нашла.
Все происходило не три года, а развернулось мгновенно.
Автор анонимок – Геккерн, при участии Долгорукова, а быть может, и Гагарина.
Пушкин был у царя и представил ему доказательства вины Геккерна; если бы он представил не доказательства, а лишь предположения – его сослали бы в Нерчинск. А какие же? По-видимому, Долгоруков предал Геккерна Пушкину.
Геккерн и Дантес – карьеристы и мерзавцы. Дантес вовсе не любил Наталию Николаевну; изображал высокую страсть, чтобы не выгнали из кавалергардов за отказ от дуэли; Екатерина Гончарова была от него беременна, и он женился на ней весьма охотно потому, что ему, при его подмоченной репутации, трудно было сделать лучшую партию… Во всех своих расчетах мести Пушкин ошибался совершенно.
Наталия Николаевна не только глупа; это хищная, жадная, злая стерва. Дантеса обожала.
Его любили все: и молодежь у Карамзиных, и Вяземские. Пушкин к моменту дуэли одинок.
Из опубликованных писем оказывается также, что Софья Николаевна Карамзина была пустейшая дура[143].
На этом месте нашу беседу шумно прервали хозяева, вернувшиеся домой с закусками и водкой. Я заторопилась на метро.
16 января 56 Вчера пришла я к Анне Андреевне, а у нее, говорят, врач, хирург, Александров. Я уселась ждать на кухне, потому что в столовой кричал телевизор. Вдруг слышу из комнаты Анны Андреевны: мужской голос читает стихи. Я вошла. Это читал Александров.
Стихи плохие. Но меня, к счастью и само собой разумеется, никто не спрашивал, Анна же Андреевна вяло и вежливо хвалила.
Александров записал на бумажке десять своих телефонов, объявил, что колбасы и ветчины нельзя, но грубую пищу можно, и уехал.
От операции он рекомендовал воздержаться.
Анна Андреевна, по-видимому, очень довольна, что с медициной на некоторое время покончено. Она засунула телефонно-диетный листок в сумку, сказав «это для Ниночки», и велела мне прочитать вслух стихотворение Асеева, напечатанное в «Огоньке».
Отвратные стихи. Когда я прочитала их, она сказала:
– Асеев принадлежит к тому поколению поэтов, которое выступило как молодое, молодость была главным признаком школы, и они были уверены, что молодость будет принадлежать им всю жизнь. А теперь, когда они уже несомненно старые, они никак не могут с этим освоиться73.
Из ванной пришла к нам Эмма Григорьевна, специально приехавшая сюда купаться. В чьем-то чужом халате, с мокрыми распущенными волосами, она устроилась на постели сушить их. Речь зашла о молодых, выступавших по телевизору. Анна Андреевна потешалась над одной девицей, которая подробно рассказывала, как ее принимала акушерка.
– Меня называли старухой уже в тридцать лет, – сказала Анна Андреевна. – И даже не старухой, а стариком.
– Как это? – в один голос вскрикнули мы с Эммой.
– Да, да, в рецензии на один альманах говорилось: «тут же напечатаны и старики: Ахматова и Мандельштам»[144].
Эмма Григорьевна покатилась со смеху, она даже как-то всхлипывала от смеха.
Анна Андреевна ткнула в ее сторону пальцем:
– Узнаю голос друга! – и торжественно вышла из комнаты распорядиться насчет чая.
24 января 56 Анна Андреевна бывает иногда удивительно несправедлива в своих суждениях.
– Балерина никакая, – говорит она об Улановой. – В «Жизели», в том месте, где смотрит сквозь кусты, лицо у нее страшное, а шея безобразная и тоненькая… Она гениальная мимистка и больше ничего… Мимистки такой действительно в мире не было… Когда умирает – подбородок делается восковым.
Почему же мимистка? Уланова гениальная актриса. (О том, балерина ли, судить не берусь.)
Это все на днях, вечером. В столовой Наталия Иосифовна и пикирующийся с ней Ардов. У них такая игра: он называет ее «ходя», «китайская морда» – она в долгу не остается. В первом часу из театра вернулась сверхусталая Нина Антоновна, и все взялись за рюмочки.
Анна Андреевна поговаривает о поездке в Ленинград. Очень интересуется, справедливы ли слухи, будто Сурков на пленуме молодых сказал в заключительном
слове о выступлении Шолохова: «это было паясничество»[145].
Никто из нас ничего про это не знал.
28 января 56 Вечером сегодня у Анны Андреевны.
Утром, в Переделкине, я видела Бориса Леонидовича, и потому разговоры вечерние по большей части о нем.
Я попробовала было описать нашу встречу «в общем».
– Нет, о Борисе так нельзя, – сказала Анна Андреевна, – Борис это Борис. Извольте как следует.
Она сегодня одушевленная, живая, нарядная; сверкают перстни на пальцах и промытое, гладкое серебро седины.
…Иду на поезд. В одной руке чемоданчик, в другой – муфта, которой я прикрываю от ветра лицо. Метель пастернаковская, и там, с левой стороны дороги, березы наряжены тоже в пастернаковский иней. «Мело, мело, по всей земле / Во все пределы», а мой платок, поверх шубы и шапки, упорно наползал на лоб и хуже встречного снега мешал мне глядеть. И вдруг, я вижу, навстречу человек – большой, широкий, в валенках. Хозяин здешних мест и метелей – Пастернак. Я бросила в снег чемоданчик и муфту, он – рукавицы, обнял меня и поцеловал прямо в губы. Потом поднял мне все мое, подал – «я немного провожу вас» – и пошел рядом. Я смотрела на него сбоку, искоса, платок и снег мешали видеть ясно. Кажется, он похудел, лицо заострилось. Он сразу заговорил о романе: «Шестьсот страниц уже. Это главное, а, может, единственное, что я сделал. Я пришлю рукопись Корнею Ивановичу, а потом вам»[146].
Я спросила про театр.
– «Малый» поставил «Макбета». Мне с ними легко, потому что они мне менее родственны, чем МХАТ. Они просто хорошие люди, хорошие актеры – Царев, Гоголева, – а в отношениях моих с МХАТом наличествует некий лунатизм.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});