У императора было два плана: один — не отдаляться от Витебска и принять бой в его окрестностях; другой, который он предпочитал, — наступать и напасть на неприятеля, так как он считал, что будет иметь больше преимуществ, если сам принудит русских принять сражение. И в том и в другом случае он рассчитывал отбросить неприятеля достаточно далеко, чтобы остаться хозяином страны и распоряжаться ею, как ему заблагорассудится. После этого он рассчитывал усилить корпуса, стоявшие на Двине, разбить Витгенштейна[115], занять более растянутые позиции и расположиться более широко раскинутыми лагерями, дать отдых войскам и воспользоваться временем, чтобы все организовать, собрать местные ресурсы, вызвать подкрепления и вытребовать материалы, в которых он испытывал настоятельную нужду. Он мог также, предоставив корпуса на Двине их собственным силам до прибытия к ним подкреплений, угрожать своей армией одной из русских столиц и вынудить таким образом русскую армию либо сдать ему Петербург или Москву, либо с целью спасти находящуюся под угрозой столицу подвергнуться риску сражения, которое он рассчитывал выиграть и за которым последовали бы предложения мира. В этом духе он беседовал с князем Невшательским и два раза разговаривал со мной. Казалось, что он склоняется — но во всяком случае после того, как он выиграет первое сражение — оставаться в Витебске, чтобы подкрепить корпуса на Двине и оттеснить Витгенштейна[116]. В этом случае он занялся бы организацией страны, дал бы отдых армии, выждал бы подкреплений и располагал бы всем нужным для второй кампании, если бы эти демонстрации не привели к предложениям мира, в которых он был уже уверен. Император непрестанно твердил нам, что русская армия, которая могла и должна была быть такой многочисленной и, как его уверяли, была укомплектована полностью, в действительности насчитывала не больше 150 тысяч человек, считая в том числе войска Витгенштейна и маленькие корпуса. Император Александр был обманут своими генералами и чиновниками, и в его распоряжении был только кадровый состав вследствие чрезмерного избытка нестроевых солдат. Он часто повторял это мне, прибавляя, что мы — он уверен в этом — обманули его насчет русского климата, как и насчет всего остального, и что эта страна подобна Франции, но только зима здесь длится дольше и те холода, которые у нас бывают в течение 12—15 дней, держатся здесь шесть-семь месяцев. Эти упреки он повторял по всякому поводу, часто с раздражением. Напрасно я возражал императору, что ничего не преувеличивал и обо всем говорил ему правду, как самый верный из его слуг. Мне не удавалось убедить его. Как-то раз, однако, во время пребывания в Витебске он оказал мне честь беседовать со мною без малейшего раздражения, хотя по-прежнему находился под властью все тех же иллюзий. Он верил в сражение, потому что желал его, и верил, что выиграет его, потому что это было ему необходимо. Он не сомневался, что русское дворянство принудит Александра просить у него мира, потому что такой результат лежал в основе его расчетов. Ни доводы, ни опыт, приобретенный после перехода через Неман, ничто не могло открыть ему глаза на роковое будущее. Вид солдат, их энтузиазм, когда они замечали его, смотры, парады, а в особенности донесения — часто напыщенные Неаполитанского короля и некоторых других генералов кружили ему голову.
Несмотря на некоторые здравые идеи, являвшиеся результатом его размышлений или тех соображений, которые ему высказывали в удобные моменты, он по-прежнему находился в опьянении.
Все же во время пребывания в Витебске были моменты, когда Россия могла бы заключить мир без всяких жертв, предоставив императору устраивать по своему усмотрению север Германии и Польшу в составе герцогства Варшавского и Галиции.
У него вырвалось несколько слов на эту тему, когда он жаловался на жителей Литвы и Волыни, которые, как он говорил, забыли, что родились поляками и сделались русскими.
— Не стоит, — прибавил он, — долго сражаться за дело, о котором эти люди мало беспокоятся сейчас.
Если временами император прозревал свое действительное положение и последствия этой войны, если он порою беспристрастно говорил об этом, то уже через мгновение раздавались другие речи. Император вновь попадал во власть своих старых иллюзий и вновь возвращался к своим грандиозным проектам. Самая незначительная схватка, прибытие каких-либо подкреплений, каких-либо материалов, какое-нибудь донесение Неаполитанского короля, крики «да здравствует император» на параде, а в особенности письма из Вильно[117], — этого было достаточно, чтобы снова вскружить ему голову.
Князю Невшательскому за его откровенность, невероятную энергию и преданность постоянно влетало, и ему приходилось выслушивать неприятные вещи. Раздражение императора против него дошло до того, что он часто советовал ему уехать в Гробуа и говорил, что он более ни на что не годен. В самом деле, многое делалось плохо. Штаб командования не был готов ни к чему: так как император желал сам все делать и всем распоряжаться, то никто, даже начальник штаба, не осмеливался брать на себя ответственность за самое ничтожное распоряжение. Администрация, лишенная, как мы уже сказали, транспорта и других средств для выполнения своих задач, не могла дать того, чего император желал и приказывал добиться, не заботясь о том, как могут быть выполнены его приказы. Бесспорно, он мог с полным основанием жаловаться на все ведомства, которые почти ничего не делали, но и все ведомства могли, со своей стороны, жаловаться на императора; он привез их в страну, где они не нашли никаких средств, на которые его величество несомненно рассчитывал, потому что привык находить их в Германии или в Италии. Все были недовольны, и нужна была вся твердость императора и то мнение, которое сложилось о ней, чтобы дело продолжалось.
Несмотря на всю суровость и даже жестокость императора по отношению к князю Невшательскому, как только князю представлялся какой-нибудь случай, он говорил ему о Франции, об ослаблении нашей кавалерии, состоянии артиллерии, о последствиях, к которым могли бы привести малейшие неудачи, и о том недовольстве, которое существовало в Германии. Его рассуждения редко выслушивались благосклонно, но это не препятствовало ему вновь возвращаться к той же теме. Император просто говорил, что это Коленкур вбил ему такие мысли голову и сделал его русским. Мне также частенько приходилось страдать от его дурного настроения, в особенности когда я пользовался случаем, чтобы отвечать императору в его собственном тоне. Дело дошло до того, что император был разозлен даже на лиц, состоявших в штабе под начальством князя. Бальи де Монтион, который был душой штаба, граф Дюма — энергичный и преданный начальник интендантства, и Жуанвилль[118] постоянно служили объектом придирок его величества. Он стал чувствовать антипатию к ним. Мы никогда еще видали его в таком раздражении, которое делало эту кампанию еще более тягостной для нас. Князь Невшательский, как и мы все, не был, однако, обескуражен. По всякому поводу мы пытались разъяснить его величеству действительное положение и умерить ту стремительность, которая направляла нас на путь полнейшей авантюры. Графы Лобо и Дюронель, также многие другие генерал-адъютанты императора не менее откровенно говорили ему о состоянии, в котором находится армия, когда для этого представлялся удобный случай; они даже сами создавали эти удобные случаи. Еще никогда истина не звучала столькими голосами перед каким-либо государем, но увы, все было безрезультатно. Надо, однако, сказать, что если император отнюдь не поощрял такие речи, потому что они шли вразрез с его желаниями, то во всяком случае не отвергал их резко. В глубине души он не слишком сердился на тех, кто имел мужество высказать правду, быть может, потому, что он совершенно не считался с их словами. Иногда император, когда ничто не вызывало его гнева, оказывал мне честь очень спокойно беседовать со мной, позволял мне всякие замечания и даже соглашался, что уже зашел довольно далеко и для него было бы выгоднее дожидаться мира, сохраняя нынешние позиции, чем отправляться на поиски его в глубь России. Но такие настроения длились недолго.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});