исправить его. И мне кажется, в этом его счастье, потому что исправление — более мучительный процесс, чем наказание; исправление есть, конечно, тоже наказание, но в самой тяжкой моральной форме, чем и объясняется полная неспособность нашего общества исправлять этих любопытных субъектов, которые зовутся закоренелыми преступниками.
Эрнест. Но мне кажется, лучшим судьей поэзии является сам поэт, лучшим судьей живописи — сам живописец. Каждое искусство должно прежде всего обращаться к художнику, работающему над ним. Ведь, наверное, его суждение будет самое ценное?
Гильберт. Всякое искусство прежде всего обращается к художественному темпераменту. Искусство не должно обращаться к специалистам. Оно стремится быть универсальным и во всех своих проявлениях единым. Но художник не только не лучший судья в искусстве, а напротив, великий художник никогда не в состоянии судить о чужих произведениях и очень редко — о своих собственных. Та сосредоточенность зрения, которая делает из человека художника, она же своей напряженностью ограничивает его способность к тонкой оценке. Творческая энергия смело влечет его к его собственной цели. Колеса его колесницы облаком вздымают пыль кругом него. Боги скрыты один от другого. Они могут видеть только тех, кто молится им. Вот и все.
Эрнест. Вы хотите сказать, что великий художник не может понять красоту произведения, не похожего на его собственное?
Гильберт. Именно. Вордсворт видел в «Эндимионе» Китса только милую вещичку в языческом роде, а Шелли, ненавидевший действительную жизнь, был глух к стихам Вордсворта, форма которых его отталкивала; а Байрон, этот великий, страстный, незаконченный человек, не мог оценить ни певца облаков, ни певца озер[119], и чудеса Китса были скрыты от него. Реализм Еврипида был ненавистен Софоклу, для него этот дождь горячих слез не звучал великолепной музыкой. Мильтон, со своим чувством высокого стиля, не мог понять приемов Шекспира, так же как сэр Джошуа Рейнольдс не мог понять приемов Гейнсборо. Плохие художники всегда восторгаются произведениями один другого. Они называют это широтой мысли и свободой от предрассудков. Но истинный художник не может понять, чтобы жизнь выявлялась, красота создавалась в других условиях, чем те, которые выбраны им. Творчество выливает всю свою критическую способность в свою собственную область. Оно не может применить ее в области, принадлежащей другим. Именно потому, что человек не в состоянии сделать какую-нибудь вещь, он и есть ее настоящий судья.
Эрнест. Вы действительно так полагаете?
Гильберт. Да, потому что творчество ограничивает наш кругозор, а созерцание его расширяет.
Эрнест. Ну а как же с техникой? Несомненно, что у каждого искусства своя техника?
Гильберт. Конечно, у каждого искусства своя грамматика и свой материал. Ни в том ни в другом нет секретов, и даже неспособные могут избегнуть ошибок. Но в то время, как законы, на которых покоится искусство, могут быть точными и определенными, чтобы дать этим законам подлинное воплощение, надо, чтобы воображение облекло их такой красотой, что каждое из этих воплощений покажется исключением. В сущности, техника — дело личное. Потому-то художник не может ей научить, ученик не может ей научиться, и потому-то художественный критик может ее понять. Для великого поэта есть только один метод ритмики: его собственный. Для великого живописца есть только одна манера живописи: та, которой он пользуется. Эстетический критик, и только эстетический критик, может оценить все формы и все приемы. Именно к нему обращается искусство.
Эрнест. Ну кажется, я уже поставил вам все вопросы. А теперь я должен признать…
Гильберт. Ах, пожалуйста, не говорите, что вы со мной согласны. Когда со мной соглашаются, я чувствую, что я неправ.
Эрнест. Ну тогда я, конечно, не скажу, согласен я с вами или нет. Но еще один вопрос… Вы пояснили мне, что критика — искусство творческое. Какое же у нее будущее?
Гильберт. Все будущее принадлежит критике. Объем и разнообразие сюжетов, находящихся в распоряжении творчества, с каждым днем становятся ограниченнее. Провидение и Вальтер Безант исчерпали все очевидное. Если творчество все-таки будет еще продолжаться, то для этого оно должно стать более критическим, чем теперь. По старым дорогам, по пыльным тропинкам слишком уж часто ходили. Их очарование уж истоптано медлительными шагами, они потеряли новизну и неожиданность, столь необходимые для романтики. Тот, кто захочет взволновать нас романом, должен или дать совершенно новый фон, или открыть нам человеческую душу в ее самых затаенных проявлениях. Первое делает сейчас Редьярд Киплинг. Когда перелистываешь страницы его «Простодушных рассказов с горы», кажется, что сидишь под пальмовым деревом и наблюдаешь жизнь при свечении великолепных вспышек вульгарности. Яркие краски базаров ослепляют наши глаза. Чахлые англоиндусы третьего сорта находятся в полном несоответствии со своей средой. Самое отсутствие стиля у автора придает странный, газетный реализм тому, что он нам говорит. С точки зрения литературы Киплинг — гений, который глотает свои придыхательные[120]. С точки зрения жизни он репортер, знающий вульгарность лучше, чем кто бы то ни было из нас. Диккенс был знаток ее внешнего обличья и ее комических сторон. Киплинг знает ее сущность и серьезные стороны. Он у нас первый авторитет по части всякой посредственности, он сумел в замочную скважину подсмотреть удивительные вещи, и фон у него живописнее самой картины. Что же касается тех романистов, которые вносят в литературу проникновение в человеческую душу, то у нас был Браунинг и есть Мередит. Но в области внутреннего психологического изучения еще многое нужно сделать. Иногда говорят, что романы становятся чересчур нездоровыми. Поскольку это касается психологии, то наши романы еще слишком здоровы. Мы еще только подошли к самой поверхности души, и только. В одной клеточке белого мозгового вещества накоплено больше удивительного и ужасного, чем снилось тем, кто, как автор «Rouge et Noir»[121], мечтал проследить человеческую душу в самых сокровенных ее изгибах, заставить жизнь исповедоваться в своих самых заветных грехах. Но ведь есть предельное количество еще неиспробованных фонов, и возможно, что дальнейшее развитие привычки копаться в своей душе окажется фатальным для творческой способности, которой она стремится доставлять свежий материал. Я лично думаю, что творчество осуждено на гибель. Оно исходит из слишком примитивных, слишком естественных побуждений. Как бы то ни было, но совершенно ясно, что количество сюжетов, находящихся в распоряжении творчества, все уменьшается, а количество сюжетов для критики ежедневно увеличивается. Ум все время находит новые положения и новые точки зрения. Необходимость воздвигать форму над хаосом не может не расти по мере того, как мир движется вперед. Еще никогда критика не была нужнее, чем сейчас. Только при ее помощи человечество может сознать то, чего оно достигло.
Час тому назад, Эрнест, вы спрашивали меня, для чего нужна