— Павел, Павел… — наконец сказала она с укоризной. — Зачем ты так? Тридцать лет ведь утекло. Даже тридцать два. Кто же так долго, Павлуша, ждать может? Шутишь ты, что ли?..
Мохов молчал и только с какой-то мрачной сосредоточенностью отдирал от ствола куски потемневшей толстой бересты. Дерево, видать, было очень старым, и береста отдиралась с трудом и совсем не скручивалась. Под ней обнажалась нежная и белая, как снег, молодая кожица.
— Это такой срок, Павлуша… — задумчиво глядя куда-то вдаль, продолжала Вера. — Такой срок… Целая жизнь. Ниночка наша столько на своем веку натерпелась, а до тридцати и не дожила.
— А я ждал, Вера, ждал, — упрямо сказал Мохов.
— И не женился ни разу? — неожиданно улыбнувшись, спросила Вера.
— И не женился.
— Пав-лу-ша! Неужто всю жизнь в холостяках проходил? — В голосе Веры теперь уже чувствовалось неподдельное удивление, смешанное с любопытством.
— Вера… — сказал Мохов с укоризной. Она вдруг совсем по-новому увидела человека, сидящего рядом. Увидела большую седую голову, высокий, без единой морщинки лоб, добрые, но какие-то стылые, неподвижные глаза. И поняла, сердцем поняла: какими бы неправдоподобными ни казались бы ей слова Павла, он говорит правду.
— Ой, мамочки! — растерянно, как-то совсем по- бабьи выдохнула Вера и, закрыв Глаза, замотала головой. Она вдруг представила себе, сколько горечи, сколько страданий принесла Павлу эта непонятно затянувшаяся на долгие годы любовь, и чувство безысходности захлестнуло ее. Вера вспомнила несколько писем, которые она получила после войны от Мохова. Она лишь улыбнулась, прочитав их. Такими далекими были тогда и Замостье, и Павел Мохов — друг детства, первая любовь, — со своими наивными письмами. «Неужели и теперь я ему нужна? — думала Вера. — Видит ведь — старая баба… Пятьдесят лет».
Некоторое время они сидели молча. Наконец Павел поднялся:
— Мне пора, Вера. Сейчас в школе перемена, а потом мой урок.
Он достал велосипед, развернул его.
— Не сердись на меня, Павел, — сказала Вера.
— Да разве в этом дело, в этом дело? — горячо заговорилМохов.— Неужели опять от нас уедешь? Дом-то твой где? В Италии, что ли?
— В Италии, — грустно покачала головой Вера.
— Здесь твой дом, в Замостье. В Ленинграде, черт возьми! — он все больше распалялся. — Мать у тебя здесь, сестра. Вон родни сколько набежало! Неужели и помирать на чужбине останешься? — Он понизил голос: — Ты хоть и не веришь мне, а ждал я тебя. Ждал, понимаешь?
Павел с размаху вскочил на велосипед и погнал, не оглядываясь.
«Ловко он ездит», — машинально отметила Вера, глядя на удаляющегося Мохова.
Легкие облачка пыли остались висеть над дорогой и после того, как Павел Георгиевич скрылся за домами.
«Боже мой, боже мой! Как все сложно… Думала, приеду, погощу три недельки, порадуюсь вместе с родными и спокойно домой, а тут одни расстройства…» Вера стала думать о Павле, о том, как приехал он сейчас в школу и пришел в класс. Дети его, наверное, любят. Он добрый, красивый. Как-то он начнет урок? Она представила его в классе, у географической карты.
«Это, ребята, Аппенинский полуостров, — говорит Павел Георгиевич, ведя указкой по маленькому сапожку. — Здесь, в Италии, в городе Неаполе, живет наша односельчанка Вера Семеновна Богункова, дочка тети Нади Богунковой. Вера Семеновна, ее фамилия по мужу Руффо, обрела в Италии свою вторую родину».
«О господи, бред какой-то!.. — отмахнулась она от своих мыслей. — И чего это я Павла все жалею? Не себя ли мне жалеть надо?»
Вера поднялась с дерева и тихонько пошла по заросшей тропинке в глубь кладбища. Где-то высоко над головой, в гуще деревьев хрипло каркали вороны. Здесь было сумрачно, сыро. Большинство могил заросло высокой травой, кустарником. Особенно много было бузины. Красные ее ягоды уже переспели и осыпались. Вера вспомнила, как до войны они с матерью чистили бузиной самовар и широкий медный таз для варки варенья. Вспомнила и грустно улыбнулась: шагу тут не шагнешь без воспоминаний.
Тропинка вела все дальше и дальше, становилась уже, подлесок сплетался над головой, образуя зеленый шатер. Но Вера не сомневалась, что идет по верной дороге— могилы отца и бабки с дедом, а теперь и могила Ниночки были в самом дальнем углу кладбища, у красного песчаного обрыва. Велико же было ее изумление, когда тропинка уткнулась в забор из колючей проволоки. «Неужели я ошиблась? — подумала Вера и тут же отогнала сомнения. — Нет, я шла правильно. От входа все время прямо, и у красного обрыва направо. Но здесь никакого обрыва нет… Значит, это не та тропинка».
Она вернулась к поваленной березе и долго стояла, вспоминая. Ошибки быть не могло. «Может быть, просто перегородили кладбище и теперь подход с другой стороны?»— подумала Вера. Спросить было не у кого, и она решилась пойти по другой тропинке, рядом. Здесь ей попалось много свежих могил с крестами, со звездочками, с увядшими и свежими цветами. Она шла, машинально читая надписи, и вдруг словно споткнулась. «Незабвенной памяти нашей жены и матери Татьяны Ивановны Соленой…» — было написано на пластинке, прикрепленной к кресту под фотографией совсем молодой и красивой Таньки Соленой, ее лучшей школьной подружки. И цифры: «1926–1975».
«В прошлом году умерла, — прошептала Вера. — А мама мне ничего не сказала…»
Эта тропинка тоже привела ее к колючей проволоке. Расстроенная, усталая, Вера бродила по кладбищу, уже не разбирая дороги, и только шептала: «Да ведь я так хорошо помнила эту тропинку, ведь она у меня как наяву перед глазами всегда стояла». Совсем выбившись из сил, она всплакнула и опять долго сидела на поваленной березе, стыдясь показаться в деревне с заплаканными глазами. Успокоившись, решила: завтра с мамой приду.
Маленький букетик осенних ромашек она положила на могилу Тани Соленой.
По деревне она прошлась быстро, не поднимая глаз. Когда вошла в дом, мать сидела на кухне, готовила пельмени. Нарезала рюмкой кружки из раскатанного теста и негнущимися пальцами медленно заворачивала в тесто мясной фарш. Не отрываясь от дела, сказала:
— А твои с Иваном теперь в Батово поехали. На мотоцикле. Места тамошние посмотреть. К обеду, сказали, не ждать. Да ты никак расстроилась, дочка? — встревожилась мать, не услышав ответа, и подняла голову: — Чего молчишь-то?
Вера провела рукой по лицу и всхлипнула. Она медленно подошла к диванчику, стоявшему в углу, медленно села, сложив на коленях вдруг ослабевшие руки. Мать поднялась из-за стола, села рядом.
— Не нашла я могилки, — сказала Вера.
— Так и мудрено найти-то, — успокоила ее мать. — За тридцать лет-то сколько переносили туда. Не сосчитать… Да и позарастало все. Ох, позарастало! Свои блукают…
Вера опять всхлипнула и вдруг громко, в голос, зарыдала, привалившись к матери, обняв ее колени. Надежда Федоровна не успокаивала ее, а только молча гладила по спине, по голове, не замечая, что руки у нее в муке, и мука останется на кофточке, белой пудрой засыпает волосы. Она чувствовала, какая печаль засела в душе у дочери, но молчала. Не всякое горе можно утешить.
Выплакавшись, Вера наконец оторвалась от матери. Лицо у нее припухло, стало совсем некрасивым. Шмыгнув носом, она совсем по-детски оттопырила губы и виновато посмотрела на мать. Надежда Федоровна улыбнулась ей.
— Пойду пельмешки доделаю. Небось на плите вся вода выкипела. — Она тяжело поднялась с диванчика. Добавила из ковшика воды в кастрюлю, уронив несколько капель на раскаленную плиту. Кухня наполнилась паром.
— Мам, я на улице Криворотова встретила, — сказала Вера.
— Николку?
— Да, Николая Григорича, — удивляясь материнскому спокойствию, ответила Вера.
— Признал он тебя?
— Мама, а как же он по нашей деревне спокойно ходит, предатель?! Разве можно такое прощать? Да еще дом себе отгрохал. Лучше нашего. И не боится?
— На всяку беду страху не напасешься, — сказала мать. — Старый-то дом у него спалили. После войны. Он, когда с отсидки-то пришел, в бане жил с детьми и с Лушей, с женкой, — мать задумалась, машинально разминая в руках пельмешку. — Десять лет он в Воркуте уголек тюкал. День в день отсидел за свои грехи. И не посади его судья — может, и живому не быть. Сгорел бы вместе с домом… А простили его люди, нет ли — им об этом лучше знать.