В ходе начавшейся дискуссии 1924–1925 гг., как известно, верхушка ленинградской партийной и комсомольской организации выступила с поддержкой Зиновьева. Однако перелом в настроении партийно-комсомольской массы произошел очень быстро — в течение месяца. Ленинградцы, еще в декабре 1925 г. поддерживавшие Зиновьева, уже в январе 1926 г. осудили «новую оппозицию» и солидаризировались с решениями ЦК ВКП(б) и XIV съезда партии[328]. Причиной столь резкой перемены настроения являлись религиозно-культовые представления населения о сути политической борьбы. Оппозиционеры в документах ЦК ВКП(б) и ВЛКСМ были представлены прежде всего как люди, пытающиеся «исправить» и «углубить» Ленина. В нормативных же суждениях комсомола, в частности, в резолюции декабрьского пленума, «всякое, хотя бы малейшее отступление… от точного смысла того, чему учит Ленин, грозит величайшей опасностью»[329]. Этим же духом были проникнуты и решения XIV съезда партии и в особенности заключительное слово Сталина по политическому отчету ЦК[330]. Обвинения в попытке как-то пересмотреть ленинское учение было вполне достаточно, чтобы многие сразу отшатнулись от тех, кого недавно считали своими учителями. Большинство и комсомольцев, и партийцев, участвовавших в дискуссиях, совершенно не разбирались в сути теоретических споров. Так, выступавший в марте 1926 г. на собрании, посвященном XIV съезду ВКП(б), комсомолец «Красного треугольника» сказал: «На нас указывают, что мы все не можем разобраться в решениях съезда. Да, мы нитак грамотные, чтобы разобраться в один день. Да, мы до сих пор уважали Зиновьева, пока он поступал правильно, по-ленински, а если он ведет ни туда, куда надо, то комсомол за ним не пойдет»[331] (сохранена орфография источника).
Руководители «новой оппозиции», как и Троцкий, стали восприниматься как осквернители идеи ленинизма и разрушители единства партийных рядов. Этого оказалось вполне достаточно, чтобы быть полностью скомпрометированной личностью, своеобразным личностным отклонением. Нормой, достойной подражания, мог быть человек, защитивший учение Ленина. Таким человеком в представлении молодежи в 30-е гг. и стал И. В. Сталин. Он обрел статус истинного и верного ученика Ленина, отстоявшего ленинское учение и очистившего его от еретических толкований. Нормой стало и обожествление личности Сталина, что происходило на фоне формирования системы личностных антиобразцов — аномальных личностей. Этот прием весьма характерен для авторитарных религий. В качестве девиантов в нормализующих суждениях идеологических структур выступали представители оппозиции, и прежде всего Троцкий.
Все политические процессы 1936–1937 гг. были привязаны их организаторами к личности «демона революции». Всем оппозиционерам инкриминировалось членство именно в троцкистских организациях или прямая связь с изгнанным из СССР бывшим соратником Ленина и приписывались самые страшные преступления. Имя Троцкого для поколения 30-х гг. стало символом черных сил, мешающих строительству социализма Эти нормализующие суждения укоренялись на ментальном уровне, о чем свидетельствуют не только письма в прессу, но и данные секретных сводок НКВД.
Молодые люди быстро усваивали нормы отношения к «врагам народа». На комсомольских собраниях, по аналогии с лексикой, предложенной А. Вышинским и М. Кольцовым, в адрес людей, еще недавно управлявших страной, звучали ругательства и прямые угрозы. Молодой рабочий завода «Красный октябрь» в 1937 г., обсуждая в курилке материалы очередного политического судилища, заявил: «Что за либерализм у нашего правительства, надо послать человек десять коммунистов за границу и убить Троцкого!»47. Группа молодых путиловцев в это же время интересовалась: «Будут ли вылавливать всех троцкистов? И что с ними будут делать: расстреливать или сажать?»[332]. Ненависть рождала страх. Люди невольно искали защиты и покровительства у высшего существа, которому несвойственны ошибки и сомнения. Таким существом становился Сталин. Опрос, проведенный «Комсомольской правдой» в ноябре 1937 г., показал, что подавляющее большинство респондентов считали Сталина идеалом для подражания, так как «у него слова не расходятся с делом»[333].
Страх был наилучшей почвой для процветания культа Сталина, ставшего нормой для советской ментальности. Однако норма эта носила явно патологический с общечеловеческой точки зрения характер. Она выросла на основе «новой религии», в роли которой выступил искаженный и поданный в катехизисно упрощенной форме марксизм. Данная идеологическая система не имела ничего общего с научным мировоззрением. Однако ее безраздельное господство не позволяло развиваться традиционным общечеловеческим взглядам на мораль и нравственность, восходящим к православно-христианским нормам. Одновременно на почве «новой религии» произрастал фанатизм социалистического характера, в норму превращалась привычка к слепому повиновению, отсутствие навыков самостоятельного мышления, особая склонность к суггестии. Все это тормозило превращение русского патриархального человека в человека индустриального, открытого для демократических преобразований.
§ 3. Коммуна
Г. Уэллс называл В. И. Ленина «кремлевским мечтателем». Однако мечтательность была свойственна не только одному создателю советского государства. Большинство современных западных исследователей считают, что грандиозные утопические идеи пронизывали все деяния большевиков.
Наибольшей глобальностью среди утопических проектов отличалась идея о коренной переделке человека. Для этого в стране советов использовались самые разнообразные средства, вплоть до психоанализа, с помощью которого удалось создать по сути дела систему зомбирования всего общества. «Новый массовый человек» должен был составить основную опору советского режима. Самым подходящим «материалом» для создания такого человека теоретики марксизма и лидеры русской революции считали рабочих. Они неоднократно отмечали наличие у представителей пролетариата особого классового инстинкта, чутья, предвидения, то есть бессознательного, которое лишь нужно пробудить и направить в должное русло, сделав адекватным целям революции. Для достижения этой цели большевики намеревались использовать усилия психоаналитиков, раздувая чувство рабочей гордости, а выражаясь психоаналитическим языком — «классовое нарциссичес-кое самоутверждение». Не последнюю роль должна была сыграть и коллективизация быта, что могло помочь преодолению индивидуалистических инстинктов. Известно, что одним из постулатов социалистической утопии являлось создание фаланстеров — домов-коммун. Здесь представлялось возможным приучить людей к коллективизму, освободить от тягот домашнего труда, от семейных уз и вообще от всего мелкого и частного, что могло затормозить процесс формирования «нового человека». Вообще на русской почве уже был довольно печальный опыт создания «фаланстера» — некоего совместного жилья будущего. Эту идею попытались осуществить революционеры-разночинцы в 60–70-е гг. XIX в.
В 1863 г. в Петербурге была образована так называемая Знаменская коммуна. Слухи о ней за короткое время распространились не только в столице, но и в провинции Российской империи. С. В. Ковалевская писала в воспоминаниях детства: «Главным пугалом родителей и наставников в палибинском околотке была какая-то мифическая коммуна, которая, по слухам, завелась где-то в Петербурге. В ней, так, по крайней мере, уверяли — вербовали всех молодых девушек, желающих покинуть родительский дом. Молодые люди жили в ней при полнейшем коммунизме. Прислуги в ней не полагалось, и благороднейшие девицы-дворянки собственноручно мыли полы и чистили самовары»[334].
Что-то в слухах было правдой, что-то выдумкой, но неблагоустроенность быта, попытки уравнять расходы и потребности всех членов привели к тому, что первый русский фаланстер, по выражению А. Герцена, превратился в казарму отчаянья человечества. Уже в конце XIX в. многим стало ясно, что освободить человека от притупляющих занятий по дому можно и вполне буржуазными способами: развертыванием сети общественных прачечных, пошивочных мастерских, специальных магазинов, системы общественного питания, а вовсе не путем совместного жилья и поочередной стирки ограниченного количества постельных принадлежностей и белья. Но большевики решили возродить русский фаланстер. В черновом наброске проекта «О реквизировании квартир богатых для облегчения нужд бедных» Ленин высказал идеи о принципиальной невозможности и ненужности обладания каждым человеком отдельным жильем, даже в виде отдельной комнаты.
Следует заметить, что к 1917 г. в России в целом и, конечно, в первую очередь в Петербурге имелись формы жилья, которые с определенной долей натяжки можно рассматривать как дома-коммуны. Это рабочие казармы. Личное имущество здесь носило весьма примитивный характер, стиль повседневной жизни также был лишен элементов приватности. Однако в российской ментальности казарма никогда не ассоциировалась с домом в широком смысле этого слова. Она рассматривалась как аномалия, некий переходный тип жилища, пристанище наименее квалифицированной и наименее обеспеченной части пролетариата. Люди, оказавшиеся здесь, стремились любыми способами обрести более индивидуализированное жилье. Но сделать это в условиях больших городов было непросто, и поэтому в предреволюционной России почти 60 % рабочих вынуждены были ютиться в казармах.