Но возвращаюсь к августу 1921 года. По записке Есенина меня беспрепятственно пропустили в Дом литераторов имени А. С. Грибоедова на Арбате. Это был закрытый клуб писателей, и на литературные вечера туда можно было попасть только по рекомендации членов Дома. Дата 7 августа мне запомнилась на всю жизнь, потому что в этот вечер я впервые услышал о смерти Александра Блока. Но последовательность событий с годами, забылась, и в своих воспоминаниях о Есенине, напечатанных в 1972 году в журнале "Звезда" (N 2), я передал их не совсем точно. Сейчас я нашел самый ранний вариант своих воспоминаний о встречах с Есениным, относящийся к 1925 году, и теперь у меня есть возможность более точно восстановить, как это было.
Есенин читал "Пугачева" с редким воодушевлением и мастерством, слегка задыхаясь, но звонко и буйно,- так через два года, когда я снова его услышал, он уже не читал.
Профессор С. И. Бернштейн несколько позднее записал на фонограф отрывок из монолога Хлопуши:
Уж три ночи, три ночи, пробиваясь сквозь тьму,
Я ищу его лагерь, и спросить мне некого.
Проведите ж, проведите меня к нему,
Я хочу видеть этого человека!
Несовершенная запись, сделанная в лаборатории Ленинградского института истории искусств, чудом сохранилась и теперь переписана на граммофонные пластинки. Она не совсем точно передает тембр есенинского голоса, но интонации его и манера чтения мне слышатся именно такими, как в тот вечер в московском Доме литераторов на Арбате. Есенин читал горячо, темпераментно жестикулируя, скакал на эстраде, но это не выглядело смешным, и было что-то звериное, воедино слитое с образами поэмы в этом невысоком и странном человеке, сразу захватившем внимание всех присутствовавших в зале. И была в его чтении какая-то исступленность, сплошной нажим на каждое слово, почти без понижения голоса, и это било по нервам и постепенно начинало притуплять восприятие.
Я сидел рядом с поэтессой Сусанной Map и Николаем Прохоровым. Во время читки вошел Брюсов с Адалис, потом Рукавишников; пришел Маяковский с Лилей Брик и маленьким пушистым зверьком на плече. Сначала я подумал, что это лисица, оказалось – ручная белочка. Обычно появление таких известных поэтов, как Брюсов и Маяковский, в литературных собраниях вызывало всеобщее внимание и даже шум, но на этот раз их приход заметили немногие, настолько захватило всех чтение Есенина. Но вот он кончил читать. Вышел Брюсов, более бледный, чем всегда, и заметно взволнованный. В его руках была телеграмма. Наступило глубокое молчание. Очень тихо, но внятно Брюсов произнес: "Получена телеграмма из Петрограда. Скончался Александр Блок". Все были потрясены. Но даже это известие не остановило бурных обсуждений поэмы Есенина. Многие находили, что это лучшая вещь Есенина, большое литературное событие, еще не успели разобраться, понять, что драматическая поэма ему не далась, так сильно было впечатление от его чтения.
Известно, что работе над "Пугачевым" предшествовало внимательное изучение пушкинской "Истории Пугачева". Но никто и не требовал от Есенина исторической достоверности. Его "Пугачев" воспринимался как лирическая драма, вернее, драматизированная романтическая поэма, перенасыщенная имажинистскими метафорами и сравнениями. Никого не смущали слова губернатора Рейнсдорпа в пересказе Хлопуши:
И дворянские головы сечет топор -
Как березовые купола
В лесной обители.
Или в монологе Шигаева:
Около Самары с пробитой башкой ольха,
Капая желтым мозгом,
Прихрамывает при дороге.
Словно слепец, от ватаги своей отстав,
С гнусавой и хриплой дрожью
В рваную шапку вороньего гнезда
Просит она на пропитанье
У проезжих и у прохожих…
Такая перенасыщенность образами вполне соответствовала поэтике имажинизма и отвечала требованиям значительной части аудитории, а если и возникали во время чтения какие-то сомнения, то они отступали на второй план перед покоряющей силой есенинской эмоциональности.
Потом читали стихи Александр Кусиков, Брюсов и другие поэты. Кусиков запомнился тем, что был в зеленой гимнастерке, в галифе и в сапогах. Стихи его меня мало тронули и у публики особого успеха не имели. После "Пугачева" все казалось беспомощным и вялым. Даже Брюсов, перед которым еще недавно я преклонялся, разочаровал меня.
Маяковский в тот вечер не выступал. Его окружало множество знакомых людей, но казалось, что он чувствует себя не совсем в своей среде. Во время чтения Есенина я время от времени отвлекался от него и всматривался в Маяковского и его спутницу. Они слушали внимательно, не переговаривались, как это делали некоторые. В этом внимании была какая-то сдержанность и настороженность. Возбуждение Есенина вызывало в Маяковском подчеркнутую невозмутимость, быть может, чуть-чуть демонстративную. Они ни разу друг к другу не подошли, не заговорили.
Выступление Есенина имело успех, но он рано ушел из Дома литераторов с кем-то из друзей.
Иногда я заходил в книжную лавку имажинистов. Есенин не любил торговать книгами, но охотно их надписывал и, как мне вспоминается, порою вызывал недовольство своих компаньонов, когда брал с прилавка книжку стихов и дарил ее посетителю. "Этак ты нас совсем разоришь", – сказал ему как-то при мне Шершеневич. Впрочем, понятно, что именно Шершеневич не мог быть доволен тем, что в его присутствии Есенин подарил мне свои стихи.
До сентября 1924 года мне не пришлось встречаться с Есениным. Правда, однажды мы лишь не намного разминулись, когда Есенин был в Ростове-на-Дону в гостях у поэтессы Нины Грацианской. Он предполагал ехать на юг, но почему-то вдруг раздумал и чуть ли не в тот же день вечером отправился обратно в Москву. Вероятно, было это в феврале 1922 года. Нина Грацианская передала мне потом, что Есенин спрашивал обо мне и весело рассказывал о моей выходке в "Стойле Пегаса".
20 сентября 1924 года Есенин из Тифлиса приехал в Баку. О его приезде я узнал в редакции газеты "Бакинский рабочий". Петр Иванович Чагин сказал мне, что Есенин остановился в лучшей гостинице города "Новая Европа" и будет выступать на торжественном открытии памятника 26-ти бакинским комиссарам. Я не смог освободиться от дежурства в Политотделе Каспийского военного флота, где в то время служил, и не присутствовал на митинге, который открывал С. М. Киров и где Есенин вдохновенно прочел свою "Балладу о двадцати шести".
На следующий день, 21 сентября, часов в 10 утра, я пришел в гостиницу и попросил коридорного проводить меня к Есенину. Его номер был на пятом этаже. Я постучался. Есенин открыл сам. В небольшой комнате с окнами на север были еще двое, но они тотчас ушли. Сергей Александрович, без пиджака, в расстегнутой у ворота голубой рубашке, до моего прихода делал гимнастику. Он был весел и приветлив, тотчас узнал меня и, усадив на стул, стал расспрашивать о моих делах за те три года, что мы не виделись. Я не раз замечал, что разлука не отчуждает, а сближает. Так случилось и в этот раз. Мы не сообщались и не переписывались, и тем не менее встретились более близкими, чем расстались.
В номере отвратительно пахло мастикой, которой натирали в гостинице паркетные полы. Есенин открыл окно и сказал, что хочет куда-нибудь переселиться. Потом стал показывать привезенный из Америки эспандер – "резиновую штуку", которую растягивал, упражняя мышцы. Предложил мне попробовать, но у меня не получилось. Тут он рассмеялся и с удивительной легкостью развел руки в стороны, растягивая тугую резину. "Я давно так силу развиваю. Теперь в деревню отвезу. Пусть поупражняются". Уже тогда я заметил, что в этой еще не угасшей, почти звериной силе и ловкости появилась какая-то нервность, усталость. Внешне Есенин переменился еще больше, чем внутренне; скука во взгляде и легкие подергивания горькой улыбки напомнили мне, что Москва кабацкая позади, что сейчас он убежал от нее.
Не упоминая об Айседоре Дункан и недавнем разрыве с ней, Есенин стал рассказывать о европейских и американских впечатлениях, показывал привезенные оттуда вещи, при этом непременно называлась цена в долларах, франках или марках: "Плачено столько-то!" В этом было какое-то наивное хвастовство, чуть-чуть высокомерное, пренебрежительное любование игрушками современной цивилизации Запада.
Игрушки западной цивилизации забавляли его. Помнится, однако, что в те дни Есенин рассказывал, как он рассердился на известного критика В. Л. Львова-Рогачевского, который упрекал его за строчку в стихотворении "Русь советская" – "Но некому мне шляпой поклониться".