— Ничего, — суетятся вокруг него подмастерья, — костюм правильный, да сам ты неправильный! Надо тебе подогнать себя под костюм, тогда все пойдет, как по маслу… Втяни здесь частнособственнический инстинкт, — это пережиток проклятого прошлого… Поясок затяни потуже. Туже!.. Еще туже!.. Ты теперь сам хозяин и должен кушать поменьше. А здесь у тебя не хватает классовой сознательности. Видишь, как мешок висит? Выпяти! Ну, вот, теперь все отлично. Скажи спасибо!
— Спасибо!
Стоит Иван в неестественной позе. Что надо, втягивает; где надо, выпячивает. Но все равно не подходит ему одежонка. Рукава такие, что можно только от себя рукой двигать, а не к себе. Штаны «братство и свобода» узкие, ноги скованы словно кандалами. Огромные карманы «по потребности» пустые, как турецкий барабан, потому как — социализм, все принадлежит народу. Отдельный человек — не народ: ему ничего не положено. Заскучал Иван.
— Ничего, — говорят подмастерья, — потерпи год, все станет на свои места, и тогда — молочные реки и кисельные берега…
Прошел год, второй, третий идет, а что ни день, то все хуже и хуже. Стал Иван по-серьезному вырываться из проклятой одежды, вот-вот освободится.
— Подожди, Ваня!.. Что ты делаешь, самый передовой и умный?! — заплели языком кружева подмастерья. — Тебе принадлежит будущее. Жизнь забьет ключом: солнце второе соорудим, реки повернем вспять, горы с севера переставим на юг и наоборот. А пока — маленькая заминка, потому как капиталисты мешают. Получи четверть фунта хлеба в день, а через год…
— Пошли к чорту!!! — взревел Иван, и подмастерья сразу же стушевались.
— Что же, сделаем шаг назад. Сними-ка, Ваня, на время пиджачок.
Легче Ивану без пиджака стало. Хоть штаны и давят, но все же показалось Ивану, что свобода полная. И за пару лет, работая по старинке, Иван восстановил здоровье.
Тем временем подмастерья, вкусив сладкой жизни за счет Ивана, решили, что с бородатым не стоит особенно считаться. Мало ли какая блажь старику в голову приходила, так из-за него теплых мест лишаться? Стали они костюм перекраивать, и у каждого свой вкус. Пошли споры.
— Ты что это рукав к воротнику шьешь?
— То есть развитие науки!
— Ах, ты ж, правый уклонист! Рукава к спине шить надо!
— От левого уклониста слышу!
— Дурак!
— Сам дурак!
— У-У-у!!!
Пока еще жил старший подмастерье споры не перерастали в драку, а как он помер, так и пошло…
— Бей!.. Режь!.. Коли!.. Утюгом его, утюгом!!
Левые и правые дерутся, крушат друг другу головы, выпускают кишки. И нашелся среди них не левый, не правый, а просто хитрый, который понял, что дело не в том, как какой рукав пришить, а дело в том, чтобы пиджак был покрепче, тогда и положение подмастерьев станет крепким.
— Ну, что ты с этими дураками сдэлаешь?! — проговорил он, глядя на перекройщиков, помог им взаимно друг друга уничтожить, стал главным хозяином, набрал себе подчиненных и суровыми нитками прошил весь костюм.
— Надэвай, Ваня!.. Теперь все правильно, все вражеские искажения переделаны! — и напялил на раздевшегося Ивана жесткую робу.
— Нэ крычи, — предупреждает он, — за границей еще хуже живут. Они тэбя раздэть хотят — защищаться надо. Надуй индустриализацию, выпяти коллектывызацию, нэ ешь, нэ пей, все на оборону! Отстаивай великие завоевания, иначе пропадэш…
Новый хозяин рассчитал правильно.
Первая мудрость — когда костюм жмет все время, его сбрасывают.
Вывод — расстегни пару пуговиц на время, станет свободней — не сбросят; потом снова, застегни, тоже не сбросят, будут ожидать, что костюм опять станет просторнее; потом снова расстегни, застегни, довольны не будут, но терпеть будут.
Вторая мудрость — человек ест горький хрен и терпит, пока не попробует сладкого яблока.
Вывод — не показывай, что где-то есть лучшее, утверждай, что яблоко горше хрена, что счастлив тот, кто хрен ест, — а поэтому каждый защищай хрен, ибо нас, мол, хотят обмануть и подсунуть яблоко.
Третья мудрость — первые две мудрости хороши на время и не могут быть постоянной гарантией.
Вывод — первая мудрость позволяет выиграть время, вторая мудрость дает возможность заставить человека отдавать все для защиты. Первое, умноженное на второе, должно дать силу, которая одним ударом уничтожит неравенство в мире. Все будут есть хрен и ходить в тесных костюмах, не будет сравнения и все будут счастливыми. Конец.
Вопрос: зачем все это?
Ответ: у подмастерьев нет другой специальности и не лишаться же им с трудом добытых теплых мест, памятников при жизни, неограниченной власти, надежды влезть в исторические личности — только потому, что люди хотят жить по-своему?..
На этом месте Мостовой вынужден был прервать свою сказку: Мирон Сечкин подсел рядом с ним на траву и тронул его за рукав:
— А если мы хотим жить по-своему? — спросил он.
— Живите, — пожал плечами Мостовой.
— Не дают жить…
Мостовой посмотрел в упор на Сечкина, плотно сжал губы и, неожиданно схватив его за ворот рубахи, стал душить. Лицо Сечкина посинело и он освободился, сильно рванувшись.
— Сам дай себе жить, — спокойно проговорил Мостовой, поднялся и не простившись ушел.
Вечерело. Солнце почти уже скрылось за линией горизонта. Небо на западе покрылось ярко багровой краской, словно там, далеко от Орешников, за краем земли бушевало пламя огромного пожара.
— Войны не миновать, — задумчиво протянул дед Евсигней, глядя вслед Мостовому. — Жаль, не дали человеку досказать сказки…
— А чего досказывать? — пожал плечами Сечкин. — Все и так ясно. Только круглый идиот не поймет, чем все это кончится. Другое интересно узнать: как от такой напасти избавиться?
Маленький рыжий колхозник Смирнов, который до сих пор не принимал участия в спорах и разговорах и только все время утвердительно кивал головой, вздохнул, почесал затылок и заговорил:
— Интересно и правильно рассказывал товарищ Мостовой про костюм. Ну а мы то при чем?.. Зачем мне костюм или, например, в газетах пишут: капиталисты, или Черчиль с сигарой?.. Все это дело темное, а мне детей кормить надо. Вот дадут в этом году на трудодень по двести грамм, что делать, как жить?.. — Смирнов обиженно замигал глазами и почти плача выкрикнул: — Аденауэр костлявый!!! — потом он оглянулся вокруг и, увидев улыбающиеся лица, извиняющимся тоном произнес: — Детей жалко, до того жалко, что взял бы и пошел убивать…
— Кого? — поинтересовался Сечкин.
— А мне все равно кого, лишь бы детям жилось лучше…
Стемнело. На западе догорал пожар заката. В редких домах в Орешниках засветились окна. То счастливчики, добывшие после многих мытарств в областном городе керосин, зажгли допотопные лампы. И опять над Орешниками с ревом и свистом пронеслись реактивные самолеты.
— Хоть бы война скорее… Может, кто один победит, легче жилось бы, — с грустью проговорил Смирнов.
ГЛАВА XIX. Штурм
В райкоме тишина, нарушаемая только однообразным назойливым жужжанием мух, бьющихся в закрытые окна. Столбышев привычным росчерком пера подписал сводку в обком об успешном ходе уборочной и, позевывая, бегло просмотрел донос Тришкина на все семейство Утюговых.
— Сапоги бы поскорее кончал, а то, того этого, пишет, пишет… — он отложил творение Тришкина в сторону и, поудобнее умостившись в кресле, закрыл глаза. Но в кабинет постучали. Вошел зоотехник Ковтунов. В правой, вытянутой вперед руке, подобно тому как жених держит букет, Ковтунов держал большой, из газеты сделанный кулек.
— Это чего? — недовольно буркнул Столбышев.
— Дохлые воробьи! — Ковтунов просиял самодовольной улыбкой и добавил: — Научные испытания окончены.
Он вынул из бокового кармана объемистую общую тетрадь и с достоинством прочел написанное на обложке заглавие: — «Правильный режим ухода за воробьем»…
— Интересно! — заметил Столбышев — Это очень своевременный труд, а то, так сказать, естественный падеж поголовья большой. А дохлые, того этого, воробьи зачем?
— Для отчетности. Все десять штук налицо.
— Мда… Отчетность — большое дело. Ну, а какой же режим для воробья?
Ковтунов откашлялся и тоном большого научного исследователя начал:
— Итак, для разрешения проблемы вначале я подверг воробьев голодовке и установил, что в первый день голодовки воробьи проявляли следующие симптомы: чирикание стало замедленным и достигало в среднем двенадцати подач голосом в час, по сравнению с двадцатью и шестью десятыми при нормальном питании. Движение головой из стороны в сторону участилось.
— Гм!.. Того этого, а когда же дохнуть начали?
— Обождите, — заспешил Ковтунов, — тут еще очень много важных научных наблюдений. Все — на тридцати семи страницах…
Как ни лень было Столбышеву слушать, но, видимо, опасаясь, что его могут обвинить в зажиме научной мысли, он изобразил на своем лице полное внимание и качнул головой: