— Жоржи, латиноамериканский писатель, если он дожил до определенного возраста и не полный олух, должен последовать твоему примеру и купить себе квартиру в Париже, — и он диктует мне свой адрес и телефон.
Рио, 1946
Новоизбранные члены палаты депутатов и сената образовали конституционную комиссию, и, покуда налаживалась ее работа, в течение целой недели всходили на трибуну представители разных фракций и партий, произносили речи во славу демократии. Всех уже не помню, но выступление Отавио Мангабейры врезалось мне в память. Это было истинное произведение ораторского искусства, каскад блестящих импровизаций, исполненных с подлинным артистизмом и мастерством. Впрочем, вскоре выяснилось, что Отавио свои речи сначала пишет, потом правит и шлифует, потом учит наизусть и произносит перед зеркалом, отрабатывая жестикуляцию и модуляцию. И только потом дарит восхищенным парламентариям очередной экспромт.
Говорить от имени коммунистической фракции на этом пиру парламентской риторики доверено было Клаудино Жозе да Силве — первому настоящему чернокожему, ставшему депутатом Федерального собрания. Это был человек малограмотный, читал по складам, и при этом он, как бывает с самородками, обладал настоящей интеллигентностью, видимо, врожденной. У него был один-единственный костюм, одна рубашка, но он слыл чуть ли не самым элегантным парламентарием, а по просвещенному мнению Иветты Варгас, не «чуть ли», а самым элегантным.
Мне и Маригеле — исходя, очевидно, из нашего с ним баиянского происхождения — поручили писать речи для наших товарищей, не вполне владевших литературным языком. Мы дебютировали на выступлении Клаудино, и его речь вошла в анналы бразильского парламентаризма, на пять корпусов обойдя все прочие речи, ибо была невероятно пространной. Мы разделили предполагаемый текст на четыре равные части: две взялся писать Маригела, две — я. Принялись за работу, довели ее до конца, а когда уже вместе начали сводить концы с концами, дописывая то, что Маригела назвал «стыками», количество страниц удвоилось. Речь вышла пламенная, патетическая и — длины нечеловеческой.
Результатом нашей самоотверженной и довольно занятной работы, итогом плодотворного сотрудничества явилась не речь, но речуга, речище: славный Клаудио произносил ее на совместном заседании обеих палат — мы засекли время — четыре часа двадцать пять минут. Парламентарии, получившие свои мандаты после восьмилетней диктатуры «Нового государства», еще пребывали в послевоенной эйфории и потому пленарные заседания посещали исправно, отсиживали зады на скамьях, носом не клевали, не кашляли, слушали ораторов со всем вниманием, рукоплескали громко и дружно. Клаудио же удостоился особого отношения — он был представителем коммунистической фракции, да еще и негром: не прийти на его выступление значило расписаться в своей реакционности, сильно сдобренной расизмом.
Покуда он с запинкой читал свою эпопею, Маригела, в качестве четвертого секретаря редакционной комиссии оказавшийся в президиуме — правда, с краешку, — кивал мне, подмигивал, радуясь, как мы с ним умыли социал-демократов и демократических националистов. Мы первыми, с двух концов зала, принимались аплодировать, и коллеги-депутаты единодушно подхватывали. Когда же наконец Клаудио завершил выступление и, сойдя с трибуны, упал в объятия товарищей, спешивших поздравить его, Нестор Дуарте, который любил называть вещи своими именами, шепнул мне на ухо:
— Ну и х—ю же вы состряпали!
Баия, 1985
Вместе с Жаком Шанселем, который снимает для французского телевидения фильм о Баии, мы идем вниз по Ладейра-до-Пелоуриньо. Беспризорные мальчишки — «капитаны песка» — в обмен на мелкую монетку сообщают туристам всякие исторические сведения, показывают достопримечательности, окружают нас плотным кольцом, тычат пальцами в сторону особнячка, где ныне отель, а в 1927 году мне какое-то время пришлось жить, и говорят хором:
— В этом доме в 1500 году родился Жоржи Амаду.
Можно не переводить. Жак Шансель и так все уже понял:
— Оказывается, твоя слава гремит здесь уже пятое столетие! — хохочет он.
Но тут один из «капитанов» узнает меня и шипит остальным: «Прикусись, пацаны, это ж папаша Профессора!» Профессором они давно прозвали известного социолога, заметного человека в Фонде культурного наследия — моего сына Жоана Жоржи. Он много занимался проблемами этого и прилегающих кварталов, населенных в основном бродягами, проститутками и прочим маргинальем. Главной же его заботой были дети — вместе с актрисой Айдил Линьярес он даже создал для них театр, кажется, он и сейчас еще существует.
Очень довольный такой популярностью своего сына, я веду Жака Шанселя дальше — на площадь Пелоуриньо, где он будет снимать парад карнавальных групп-афоше. А на площади — толпа французских туристов. Они узнают именитого земляка, обступают его плотным кольцом и радостно приветствуют: вы подумайте только, прилететь за столько тысяч километров, чтобы увидеть вживе и въяве телерадиозвезду. Жак раздает автографы.
— Так вот, оказывается, где она — главная баиянская достопримечательность! — говорю я.
На площадь, слепя смуглой наготой и буйством красок, со штандартом и змеей, вступает афоше «Дети Ганди». Гремит музыка. Шансель отдает распоряжения своей группе. Начинается съемка.
Рио, 1960
Сознавая свою популярность, ощущая любовь народа, благодарного за прогрессивный, демократический курс правительства, за то, что появилась в стране автомобильная промышленность и воздвиглась на пустом месте новая столица Бразилиа, президент наш Жуселино Кубичек, когда приблизился срок уйти с поста, стал подумывать о переизбрании. Дело было непростое, конституция не позволяла, но… Кубичек вопросил оракула, и тот — звали его Отто Лара Резенде — ответил: «Может быть, если видные деятели культуры подпишут воззвание по сему поводу, то, как знать, глядишь, это даст толчок общенациональной кампании за перевыборы…»
Перво-наперво мы с Эдуардо Портеллой составили список самых необходимых и безотлагательных шагов во внешней и внутренней политике, перечислили все, чего требовали и интеллигенция, и народ. Если Жуселино эти шаги сделает, может быть, мы и запустим кампанию за переизбрание его на второй срок. Получилось у нас не то пятнадцать, не то двадцать пунктов, точно не помню. Президент ознакомился с нашими условиями и согласился выполнить все — все, кроме одного. А это было требование, чтобы Бразилия заняла иную позицию по отношению к национально-освободительной войне, которая все жарче разгоралась на португальских «заморских территориях» — в Анголе, Мозамбике, Гвинее-Бисау, чтобы мы прекратили поддерживать салазаровский режим, перестали раболепствовать и объявили о своем нейтралитете. Жуселино, с большим воодушевлением принимавший нашу программу, дошел до этого пункта и сказал «тпр-р-ру»:
— На это я пойти не могу. Не могу подложить такую свинью доктору Антонио.
Доктору Антонио, как почтительно называли бразильские политики, даже мнившие себя прогрессистами, португальского диктатора Антонио де Оливейру Салазара, они лизали сапоги. Первым, кто отказался от этого исторически сложившегося, но от того не менее унизительного занятия, кто сделал внешнюю политику нашей страны более или менее независимой, был Жанио Куадрос.
Вена, 1956
Мой старый друг, композитор и активист парагвайской компартии Хосе Асонсьён Флорес72 пролетом в Москву оказался в Вене, где я тогда жил: он хотел есть и — женщину, о чем объявил с порога. В Москву же он направлялся по приглашению советских товарищей, благосклонно отнесшихся к его творчеству и к его политической деятельности. Они выправили ему все документы, прислали билет на самолет Буэнос-Айрес—Лондон—Вена—Москва, а больше у него для межконтинентального вояжа ничего с собой и не было: композитор был беден, как настоящий индеец гуарани, чья нищета вошла в поговорку, а те жалкие песо, что вручил ему перед отлетом товарищ Эльвио Ромеро73, он истратил прямо в Буэнос-Айресе на какие-то конфеты, бутерброды и фрукты, поскольку был обжорой и сластеной. Его ничуть не смущало, что в кармане — ни гроша: он приглашен Союзом композиторов СССР, а это страна могущественная и богатая, стоит ему лишь ступить на ее территорию, и он ни в чем не будет знать отказа и недостатка. Как видим, Хосе Асонсьён Флорес доверял первому в мире государству рабочих и крестьян беспредельно.
Однако человек предполагает, а Бог располагает. Неприятности начались уже в Лондоне, куда он прибыл около полудня после утомительнейшего перелета, занимавшего в те времена часов тридцать, если не больше. Опытный путешественник Эльвио Ромеро наставлял его: