Денег у меня было в обрез: и так накормил этого золоторотца. Тем более что я почти утерял надежду услышать от него что-нибудь интересное. Все же я ссудил своему «объекту» несколько медяков. Он торопливо спрятал деньги и алчно посмотрел на мой карман. Меня покоробило его неприкрытое пристрастие к «низменному злату».
— Что, пахан, сейчас пока не работаешь? Босяк презрительно отвесил нижнюю белую и мокрую губу.
— От работы и кони дохнут. Нашли тоже рыжего. Это вот, как говорил бывший его благородие господин ротмистр: нехай кумунисты гнут горб по ихней способности, а мы теперь отдохнем по нашей потребности.
Босяк снова почесал голое пузо, зевнул и поискал глазами на полу окурок. За стеной дежурки глухо, точно дятел, стукал телеграф, неровно дышали спящие оборванцы. Вдали крикнул паровоз. Один из беспризорников вышел по нужде, впустив порыв сырого ветра, пропитанного дождевой пылью. Ободранная нога моя саднила, засохшая кровь образовала корку, в плечах, в коленках я ощущал сильнейшую усталость. Золоторотец зевнул, широко раскрыв волосатую пасть.
— Неужто и одного случая не вспомнишь? — спросил я вяло, просто чтобы не молчать.
Он неожиданно сжал кулачище, грубо отрезал:
— Иди ты… откедова вылез. Чего ты меня все вынюхиваешь? Какой-ся добрый человек уже подставил тебе фонарь под глаз? Подставил. Гляди, другой заработаешь.
Он улегся на полу, отвернулся к стенке и выпятил толстый и нахальный зад.
Этого лавочника я больше не увидел. Отыскав пустое место возле кассы, я заснул.
Глубокой ночью всех нас разбудили: выгоняли из вокзала. Сторож с подвязанной щекой толкал босяков, безработных сапогом в бок и направлял в глаза свет керосинового фонаря. Молодой человек с постной физиономией и в красной форменной фуражке — начальник полустанка — говорил, натянуто искривив губы, что, очевидно, изображало у него улыбку.
— Идите, граждане, идите. Отдохнули у нас, пора уезжать и на другую станцию.
На рельсах стоял длинный мокрый товарный порожняк. Босяки, безработные, как тараканы, полезли на тормозные площадки вагонов. Кондуктор в брезентовом плаще с насунутым капюшоном безучастно смотрел на свои новые сапоги, потом развернул зеленый флажок.
Мы тронулись, и поезд начал набирать ход. Я лежал на открытой платформе поверх штабеля сосновых бревен; из паровой трубы вылетало мутное пламя, и над моей головой в темноте ночи, крутясь, стлался густой дым, напоминая чудовищного змея. Вокруг расстилалась темная степь. Я сунул руку в карман за папиросами: пачка, медяки, блокнот — все бесследно исчезло. Сырой ветер пронизывал насквозь, сильнее разболелась нога, в животе посасывало.
Полтора месяца я скитался по Руси, изголодался, обовшивел, почернел от грязи и загара. Я не встретил типов, которых искал, не сделал особо примечательных открытий, зато ближе пригляделся к безработным, золоторотцам и многое понял по-новому.
Когда я вернулся на хутор к брату, он долго смеялся над моим паломничеством. Сбросив лохмотья, я с удовольствием надел свой чистый костюм, туфли. Вечером мы сидели с Володей за алым, сахарным арбузом, и он говорил:
— Вот ты все вспоминаешь Челкаша, Мальву… Почему их вывел Горький? Время требовало. Кто раньше опускался на «дно»? Беднота… люд, потерявший свою точку в жизни. Помню, объяснял нам в классе учитель русской словесности: мол, писатель хотел показать, что даже босяки честнее сытых мещан, лавочников… словом, бросал вызов самодержавной России. И тут же Горький напечатал «Мать» о настоящих героях. А сейчас у нас совсем другой строй, общество. Небось сам увидал, из каких отбросов состоит «золотая рота»? Только такие, как ты… недотепы могут искать в них благородство. — Володя засмеялся. — Понял, братишка? Уж если занялся литературой, ищи типов в другом месте.
Неделю спустя казак-хуторянин доставил меня на попутной подводе в Шахты. Я купил бесплацкартный билет и поехал в Харьков учиться.
На веранде нашего дома я увидел Бурдина — в огромной соломенной шляпе, в широченных трусах., загорелого, с еще более ярким, словно обваренным, носом. Перед ним лежали открытая готовальня, лекало, к столу был прикноплен лист ватмана. Он обрадовался мне, доброжелательно протянул руку.
— Чего, Виктор, похудел?
— Малярия трясла.
— Значит, вредна тебе тамошняя местность. Уж не догадывается ли он, где я «отдыхал» на самом деле? Едва ли: на его добром, бесхитростном лице не проглядывало и тени лукавства. Он набрал в рейсфедер тушь, склонился над ватманом и запел, сильно фальшивя:
Май-Маевский генерал,Он усем рабочим так сказал:«Разгоню вас, как мышей,В том числе и латышей».
Теперь я уже не морщился презрительно. Наоборот: я смотрел на Бурдина с острым и неожиданно теплым интересом. Мой опекун служил в Управлении южных железных дорог и заочно учился на инженера-путейца; отец его, старик-пенсионер, был потомственным слесарем; в вагоноремонтных мастерских на Ивановке работал и младший брат. Одно уж то, что опекун добровольно взялся воспитывать такого «орла», как я, значило немало.
Вообще мне на этот раз все понравилось в поселке Красный Октябрь. Я решил сам поступить на какой-нибудь завод. Наставником моим отныне становилась жизнь — и жизнь самая обыкновенная.
УЧЕНИК ЛИТЕЙНОГО ЦЕХА
По окончании семилетки «отцы» из ячейки «Друг детей» предложили мне держать экзамен в железнодорожный техникум.
Опять за парту? Но ведь я и так познал пропасть наук и, кроме того, еще старательно зубрил иностранные слова, которые попадались в книжках. Когда же выбиваться в писатели? Я уже рассчитал: поступлю на завод и стану изучать жизнь.
— Что, мне до старости иждивенничать на шее у государства? — уклончиво ответил я опекунам. — Пора самому зарабатывать кусок хлеба.
— Твое дело, — подумав, согласился председатель ячейки Иович, худой, в черном строгом костюме, с венчиком нежного пуха вокруг пергаментной лысины. Только на что ты годен после семилетки? Подметать заводской двор? Или развешивать муку в торговой палатке? Лучше уж тогда поступай в школу фабрично-заводского ученичества, получишь хоть квалификацию. Бурдин говорил, что ты все чего-то пишешь по ночам, читаешь книжки. Вот новые знания тебе как раз и пойдут на пользу.
— Максим Горький нигде не учился, — пробормотал я, — а прославился на весь мир.
— Так ведь Максим Горький умный человек! — сказал Иович.
Осенью я все-таки поступил в железнодорожный фабзавуч. Снова мне пришлось носить в кармане штанов карандаш, тетрадки, готовить уроки. Утешало одно; в классах мы занимались лишь первую половину дня, а затем отправлялись в Ивановку в вагоноремонтные мастерские. Здесь нам выдали спецовку: здоровенные ботинки и объемистые комбинезоны с такими карманами, что мы свободно клали в них шапку. Нас стали обучать опиловке, обращению с молотом, зубилом.
Возвращаясь из мастерских домой, в поселок Красный Октябрь, я, как и раньше, садился за книги, рукописи, и далеко за полночь светилось окно бурдинской кухни, где стояла моя кровать.
Читал я с невероятной жадностью и, как все самоучки, — любую книгу, попавшуюся под руку. Все они казались мне гениальными. Я не переставал удивляться волшебству писателей: как они могут выдумывать из головы такие интереснейшие происшествия, создавать такие типы? Каждому вкладывать в рот длиннейшие разговоры. Это ж какую надо иметь память, чтобы ничего не перепутать?
Находя в книге портрет автора, я всегда рассматривал его с острым вниманием: большой ли лоб? Умный ли взгляд и вообще имеет ли писательскую осанку? Лоб у меня был самый обыкновенный, ничем не примечательный, и это меня угнетало: есть же счастливцы, которые рано лысеют со лба. Неизменно интересовался я и биографией автора, старался узнать, скольких лет он стал печататься, когда вышел его первый «том», и тут же сравнивал с собой. Меня все беспокоил вопрос: не опоздал ли я выбиться в таланты?
В «Огоньке» мне как-то попались воспоминания о Куприне. В конце приводились десять советов знаменитого творца «Поединка» начинающим литераторам, и я тут же перенес их в свою записную книжку. (Ведь каждый писатель должен иметь свою записную книжку, какой же он иначе писатель?) В ближайшее воскресенье я отправился на Холодную гору к своему новому другу и соседу по парте Алексею Бабенко.
Жил он в переулке недалеко от Озарянской церкви. У Алексея сидел наш одноклассник Венька Шлычкин — приземистый паренек с широким бабьим лицом и плоскими, зачесанными назад волосами цвета перепрелой соломы. Дом его стоял напротив бабенковского: окно в окно.
— Вот, коллеги, — заговорил я, потрясая перед товарищами записной книжкой. — Куприн учит: писателю все надо испытать. Сам он рос, как и я, в приюте, был офицером, зубным врачом, бродячим актером, грузил арбузы на Днепре. Видали? Пешком обошел Россию. Прямо так и советует: «Все испытай. Если можешь, то роди». Поняли?