Утро 25-го.
Сейчас должны собраться народы, чтобы на моторботе ехать на взморье. Днем, ночью, вечером, утром — все время, всегда над этой землей пахнет мертвецами и человеческим пометом. Главнейшей религией в Китае является почитание предков, тех, трупы которых так пахнут. Если вообще вся китайская культура так пропахла, как эти мертвецы, то это — очень невесело иметь — такой национальный запах! Меня мутит сегодня от этой жары и от запахов, — голова, точно я встал после долгой болезни.
…я подсмотрел — случайно — за Крыловым. Он сидел на постели, подогнув правое колено к подбородку, к губам (на колене в таком его положении образовывается ямочка), — и Крылов целовал ямочку на своем колене. Лицо его было печально и серьезно. — Я придумал рецепт: когда человеку очень одиноко, когда ему некуда податься, — пусть тогда он целует это свое колено, — ибо приходит тогда некая непонятная нежность к самому себе, жалость, и человеку становится облегченней, словно коленка становится, может стать его другом и разделяет его одиночество!..—
Сейчас Крылов уже встал, читает китайские газеты. — База У Пей-фу, Ляоян, затоплена разливом, разорваны плогины, вода вышла из каналов, город опущен на сажень под воду; кругом стен города — необозримое море воды: пока погибло пять тысяч человек. Это тают снега Памира.
Утро 26-го.
Вчера я понял, что такое китайский дракон и — почему он дракон. Мы ездили к морю. Там, пообедав в английском ресторанчике под пальмами и со льдом, мы отправились (черт понес!) на форты, к самому берегу, женщины на тачках, мужчины пешком. Туда мы под этим палящим солнцем — с трудом, но добрались. А оттуда — солнце жжет так, точно к человеку прикладывают раскаленные железки, — все смокло от пота, точно человек прыгал в воду, — и первое, что ощущалось, это не боль головы, а — ломота рук и ног, как в ревматизме, как от холода, странная мучительно-приятная ломота. Затем сразу пришла отчаянная головная боль, сзади, от шеи под череп, оттуда в виски, ужасная боль, ужасное бессилие, страшное безразличие, когда все куда-то проваливается. И обратный путь домой — четыре часа — я лежал на палубе, в тени брезента, ничего не видя, ничего не понимая, собираясь помирать в страшной боли. Нас было восемь человек, четверо мужчин, один мальчик, три женщины: женщины вынесли солнце, из мужчин только один Локс избежал теплового этого удара. Вечером дома Локс, бывший каторжанин, сидел около моей постели, заботливо читал мне стихи, — а мне было все равно, только бы не эта мутная, тупая боль. Сегодня я — несмотря на го, что вчера я был в пробковом шлеме — не могу дотронуться до подбородка и до шеи: обожжены, сжигают. И все ломит ноги и руку: мужики российские в бане на полке выгоняют ломоту, — здесь наоборот. — Черт бы побрал этого дракона! — синий дракон — на белесом, пустом, бескрасочном небе.
Крылов:
— — В Шандуни хунхузы нападают на целые села и маленькие города, забирают все, вырезывают людей или связывают их и кладут на дороги. Оружие хунхузы покупают у местных военных частей генерала Чжан Дзун-Чана.
2 часа дня.
В Москве сейчас семь утра. В моей комнате в Москве шторы еще опущены. Как можно часами заниматься глупостями: тем, что часами я восстанавливаю несущественности, мелочи, полумрак комнаты, лампу на столе!..
4 часа.
Дышать нечем!., ужасно!.. — А в Москве прохлада девяти часов утра.
6 часов.
В Москве 11 дня. Солнце ли за окном, или прошла гроза? — у меня за окном умирает день, гудит город, стонет река. Где-то играет оркестр европейской военной музыки: колония, черт бы ее побрал!.. Еще один день уходит, Локс прилег с книгой, заснул. Сегодня вечером решили сотоварищи играть в преферанс. Ничего не хочется — ничего не думается. Написал в Россию письмо, товарищу детства, с которым в Богородске вместе собирали татарские серьги, — написал ему, чтобы он собрал этих серег, отвез бы их ко мне в Москву: паренек сочтет меня не совсем в себе — из Китая, мол, и про татарские серьги!.. — У меня же с канала все время пахнет мертвецами.
8 часов вечера.
Тушил свет, выходил на террасу: ночь темная-темная, звезды, — и многие звезды — совсем незнакомы мне, чужие, не наши звезды, совсем не те, к которым я привык с детства, еще от Можая.
2 часа ночи.
С 26-го на 27 е.
Здесь ночь — в Москве семь вечера. Все это время проиграл в преферанс. Выходили сейчас на террасу: ветер, — и огромная, прекрасная стоит над водою луна, вода светится фосфорически под луною, шумят люди на канале. И вдруг все перепуталось: — этот ветер — эта луна — эти воды — эти шумы: в России сейчас осень, — а здесь сейчас пахнуло весной; прокричал таможенный катер, провыл сиреной, и эхо долго не может улечься, как у нас только по веснам. Это потому, что у нас только по веснам в половодья бывает такой насыщенный воздух. Но такой луны у нас не бывает, у нас она беднее, бессильнее…
…консул вышел ко мне на террасу. Ночь. Молчим. Хорошо — ветер! Голый, я стоял под ветром, — вот оно — тело. Хорошо под ветром: ничего не надо, все проходит с ветром — и хорошо делает, что проходит. Китайская пословица — «струны гитары разорваны» — означает разлад между возлюбленными. Возлюбленной у меня нет. Да здравствует товарищ ветер!..Приветствую все, приветствую! —
. . . . . . . . . . из недр росток женьшенясбирает старику любовные томленьяи смертному дарит двоенный небом срок.И в мглистый час быка, созвездиям покорен,с молитвой праотцев бери олений рог,и рой таинственный, подобный людям, корень! —
— это перевод с китайского о женьшене, о былях и легендах, связанных с этим корнем, как мандрагора, — об этом «таинственном, подобно людям, корне». В чем дело? — да, и я, и все — таинственно, как музыка, как вот мои мускулы, сжимающиеся в желваки под кожей, те, которые я только что подставлял под ветер, которые под этим ветром стали бухнуть крепкой кровью, сказав, что они живут по-своему и по-своему могут мне предписывать свои законы бытия…
У Локса есть привычка разговаривать с самим собою. Сейчас, перед сном, принимал ванну, и вдруг поймал себя на фразе: «— ну, давай полезем в ванну, помокнем!» — и заметил, что я и сам разговариваю с собою вслух, добродушно, доброжелательно, как со старым приятелем, — это я разговариваю со своими ногами, руками, грудью, мылом. — Молчаливые собеседники! —
Утро 27-го.
Вчера, ложась спать, посмотрел часы: три. Проснулся сейчас, посмотрел на часы: три. Пословица о том, что счастливые и пр. — устарела. Локс спит, боев нет. Читал газеты: все о том же, о жаре, холере, войнах, забастовках. Бой принес почту, — и меня обухом по голове порадовала весть о том, что мой пароход, кажется, вновь пойдет во Владивосток, то есть еще на месяц оттягивается моя путина. Черт бы все побрал! — маманди — поистине ядовито!..
За брекфестом Крылов читал китайские газеты. С Коу Ин-цзэ — еще веселее! — Фань Ши-мин, партизан Хенаньской провинции, выкинул лозунг — «Хенань — для хенаньцев!»… — И тогда Коу Ин-цзе, хенаньский дубань, обратился в один из глушайших хенаньских дистриктов, к тамошнему мандарину с письмом, в коем говорится о том, что Коу родом из этого дистрикта, что отец Коу умер, когда Коу было два года, что Коу с матерью покинул родину, когда ему было пять лет, но он помнит, что там остался его брат, — и Коу просит мандарина разыскать его старшего брата, имя которого он, Коу, за давностью лет забыл. Мандарин, в радости, отвечал, что, действительно, в его дистрикте есть один китаец по фамилии Коу, перевозчик на плоту, безграмотный, — и что этот перевозчик, действительно, помнит, как в самом раннем детстве был у него брат, который потом пропал. Коу Ин-цзэ, дубань, генерал, поехал к старшему своему брату на свидание, торжественнейшая произошла встреча между дубанем и нищим, безграмотным паромщиком. Они признали друг в друге братьев — со всею китайскою пышностью. Нищий получил полковничий чин и поехал с дубанем в Кайфын. Все было замечательно, но… в Кайфыне жила мать дубаня, которая оказалась — ровно на два года старше старшего своего, вновь найденного сына!.. — В газетах — веселье, но новый брат все же получает посты. — Все это понадобилось Коу к тому, чтобы доказать, что он — хенанец. Вот иллюстрация к китайскому феодальному бытию, к тому, что такое есть мандаринская политика и как дубани борются с лозунгами партизанов.
Посмотрел на часы: на них по-прежнему три, — забыл завести, — завел.
…в России сейчас прозрачные, ясные дни. За городом раздвинулись просторы, поля лежат сжатые, опустевшие, грачи собираются стаями и над перелеском летит воронья свадьба. Месяц выходит рано, долго висит в ненадобности, потом обмерзает ночью — или согревается ею, — и тогда из лесу выходит волк, бесшумно идет опушкой, не шелохнет опавшего листа. Тени в лесу от луны сини, исчерна. В лесу растут татарские серьги, — их не видно в ночи, это я только знаю. Пустые сумерки были очень долги. Волк долго лежал в овражке. Зайцев не слышно, они ушли в поля. — Любови человеческие цветут по-разному. Хорошо, если любовь зацвела весною (пусть в октябре), несла плоды летом, — тогда каждый год будут весны у такой любви, а осенями тогда так хорошо рыться в письменном столе, где пахнет прошлою зимой — перебирать бумаги и письма, — и эти, от прошлой зимы, сложить, связать и засунуть на дно нижнего ящика, — быть может, для того, чтобы посмотреть их последней — человеческой — зимой, — а иной раз для того, чтобы не вспомнить о них — даже этой человеческой последней зимой. Так идет простая человеческая жизнь… — Но волк вышел на опушку ночною осенью, прозрачной, как Пушкин, осенью охот по чернотропу и охотничьих рогов, воспевших осень, — волк увидел стеклянную луну стеклянными глазами. — Но — вот, тоже осень — шумит, гудит, стонет лес, гудит, воет, плачет — неизвестно, кто, что — то ли ветер, то ли волки, то ли тот же лес. И падает, падает мелкий дождь, холодный, такой, в котором человеку, если человек идет лесом, страшно двинуться и страшно подумать, что вот он еще вчера, сегодня утром — так спокойно насвистывал из «Веселой вдовы»: страшно представить, что вот вдруг ветер вместо него засвистит над лесом именно этой — «веселой вдовой». Тогда — надо человеку остановиться, прислониться к дереву, сдвинуть на лоб кепи и — засвистеть из «Веселой»…