Нельзя, чтобы Семен попался на глаза предателям. И она решила поддерживать разговор.
Когда они свернули к дому, где жил Наклейкин, Таня заметила, что сзади идут четверо неизвестных в гражданском. Она вначале заподозрила, что это приятели Наклейкина и что он что-то затеял против нее, но Наклейкин тоже забеспокоился и стал оглядываться.
Короче говоря, на перекрестке неизвестные налетели на Наклейкина и стали крутить ему руки назад. Переводчик сразу дал ходу, побежал. Один из нападавших вытащил пистолет, послал пулю вдогонку и уложил беглеца намертво. Увидя такое дело, Наклейкин изловчился и вытащил свой пистолет, но выстрелить ему не удалось: сильный удар по голове свалил его наземь. Таня, насмерть перепуганная, стояла, прижавшись к стене.
Когда Наклейкин затих, неизвестные заговорили между собой, и Таня поняла, что это немцы.
Один из них подошел к Тане, осветил ее лицо фонариком и, подмигнув, толкнул в плечо и скомандовал: «Шнель, марш!..»
И Таня помчалась, не чувствуя под собой ног.
— А сегодня сволокли зверя на кладбище, — закончил Фома Филимонович.
Так закончилась жизнь предателя.
Затем старик сообщил мне последнюю новость: партизаны ходили в рейд, разгромили гитлеровский гарнизон, захватили большой обоз с оружием и продовольствием.
Я поблагодарил Фому Филимоновича за новости. Он предупредил меня, что скоро придет топить мою печь.
Я вернулся к себе, а часа через три в комнату ввалился Кольчугин с дровами.
— Гауптман прибыл, — доложил он, складывая дрова.
— С медведем?
— Ну, прямо… — усмехнулся старик. — Вместо медведя тетеревов настреляли.
— Много?
— С полдюжины.
— Ого!
— Да разве это охота? Баловство одно! — заметил Фома Филимонович. — Двое суток — и полдюжины! Только время убили.
Я высказал предположение, что виновны тут, видимо, не охотники — война распугала дичь. Старик возразил: дичи в лесу много, а вот охотники — шляпы. Не знают, где хоронится птица.
— А то Похитун! — возмущался он. — Какой же с него охотник! Балбеска сущая! Обсевок какой-то… рвань! Смотреть на него тошнехонько. Он пьяный не отличит тетерева от своих сапог, а еще хвастается: я да я… А что он? Тьфу! — И дед сплюнул. — Ввернул я ему как-то, что, мол, не годится, когда курица хочет петухом петь. Так он обозлился! Ну и пусть себе… А дичинки в наших лесах на всех хватит.
Достав из поддувала уголек и присев на корточки спиной к дверям, Фома Филимонович начертил на полу неровный круг и объяснил мне, что это лес. Затем он обозначил Опытную станцию, озеро, реку, протоку, зимник и поставил крестики там, где, по его твердому убеждению, должна таиться дичь.
В это время распахнулась дверь и на пороге появился Гюберт. На нем был охотничий, ладно сшитый костюм и мягкие меховые сапоги.
Он пнул носком сапога Фому Филимоновича пониже спины. Тот вскочил, и Гюберт прошел в комнату.
В глазах старика, как мне почудилось, мелькнул недобрый огонек. Я по себе знал, что самая сильная обида — это та, на которую нельзя ответить, и отлично понимал Фому Филимоновича. Бросив несколько поленьев дров в печь, он собрался уже выйти, как Гюберт спросил, подозрительно разглядывая примитивный чертеж на полу:
— Чем занимаетесь?
Вопрос мог быть обращен и ко мне и к Кольчугину Я решил ответить за обоих и сказал:
— Спорим насчет охоты.
Гюберт сел на стул и, уставившись на Фому Филимоновича холодными глазами, спросил:
— А ты понимаешь что-нибудь в охоте?
— А почему я не должен понимать? Чай, годков тридцать брожу по лесу. Собаку на этом деле съел.
— Собаку… — усмехнулся Гюберт, что с ним бывало редко. (И я решил, что он вернулся из лесу в хорошем настроении.) — А ходишь на охоту?
Фома Филимонович поскреб затылок:
— Это дело сложное. Надо коменданту города в ножки кланяться, а я не хочу — стар уж, да и характер не таков. И опять-таки с ружьишком дело дрянь… Совсем дрянь!
— Плохое?
— Никакого нет.
— Выходит, что дрянь не с ружьишком, а без него? — заметил я.
— Так оно и выходит, — согласился Фома Филимонович, порываясь покинуть комнату.
Но Гюберт его остановил:
— Погоди!.. Ты и в самом деле охотник? — спросил он.
— А зачем мне брехать при седой голове, — ответил старик. — Я, можно сказать, потомственный охотник. Прадед мой, дед и батька — все были отчаянные медвежатники, да и дичинкой не гнушались. Особенно боровой. Мне довелось еще промышлять в лесу с батьковским самопалом. Старинная такая штуковина! Как вдаришь из нее, так и оглохнешь сразу.
В глазах Гюберта я заметил искорки заинтересованности. Лицо заметно оживилось. Я еще не видел его таким и вспомнил слова Доктора: «Гауптман Гюберт — какой-то маньяк».
Гюберт, не сводя глаз с Кольчугина, спросил:
— Почему же ты до сих пор молчал?
— А зачем лезть на глаза? — смело ответил Фома Филимонович. — Да и опять-таки проводник у вас есть, господин начальник.
— Это кто же? — подняв брови, осведомился Гюберт.
— А господин Похитун…
Гюберт опять усмехнулся и проговорил:
— Какой из него проводник? Он понимает в охоте так же, как ты в астрономии.
— Вот, вот!.. — подхватил Фома Филимонович. — И я то ж говорю… С его мордой пристало только кассы взламывать. Кабы такой егерь в доброе старое время моему хозяину попался, он бы за него и щенка последнего не дал. Ей-богу!
Я опасался, что прямота в высказываниях Кольчугина не понравится гауптману, но этого не произошло.
— Твой хозяин, видно, требовательный был человек?
— Он был человек правильный, серьезный и охотник отменный! Царство ему небесное. — И старик перекрестился, заведя под лоб хитрые глазки.
— Это хорошо, — одобрил Гюберт. — А как звали твоего хозяина?
— Карлом Карловичем Эденбергом… Первостатейный был хозяин.
— Эденбергом?! — воскликнул в удивлении Гюберт.
— Да, — подтвердил Фома Филимонович.
— Так ты у Эденберга служил?
— Без малого семнадцать годков. И не служил, а работал, — поправил дед. — Сам и в могилу положил старика в шестнадцатом году. Золото, а не человек! Такого днем с огнем теперь не сыщешь: требовательный, и добрый, и горячий. Для всякого человека у него хорошее слово припасено. На семь годков старше меня был и рано ушел. Такому жить бы да жить…
Во мне зрело твердое убеждение, что Фома Филимонович врет самым отчаянным образом. Я был поражен его смелостью и находчивостью и, признаться, немного струхнул за деда. Струхнул потому, что у меня складывалось впечатление, что по странному совпадению Гюберт знал этого Эденберга. Я побаивался, что старик запутается. Действительно, в здешних местах до революции существовал такой помещик. Об этом мне Фома Филимонович как-то рассказывал. Это было связано с Наклейкиным, отец которого служил управляющим имения у этого помещика. Но Фома Филимонович не работал у помещика, работал его двоюродный брат, по фамилии тоже Кольчугин. И по рассказу Фомы, не таким уж милым человеком был этот Эденберг, каким расписывал он его сейчас…
А Фома Филимонович продолжал говорить, не моргнув глазом и нисколько не смущаясь. И, чем дальше он говорил, тем естественнее и правдоподобнее звучал его рассказ. Я сам готов был верить ему. Старик делал вид, что воскрешает в памяти сохранившиеся детали, и, пользуясь тем, что Гюберт слушает его со вниманием, продолжал плести.
— А какой охотник был покойный Карл Карлович! — проникновенно говорил он. — Куда там! А без меня в лес — ни шагу! Точно… Звал меня Хомкой. Ружья его всегда у меня в избе висели. Я за ними и присматривал. Никому более не доверял…
Он умолк и неожиданно обратился к Гюберту, попросив у него разрешения закурить.
Гюберт, к моему удивлению, разрешил. Фома Филимонович достал кисет, свернул цигарку и задымил.
— Так-так… — задумчиво промолвил Гюберт. — Значит, ты знал Эденберга… — И, повернувшись ко мне, продолжал: — Представляете себе?
Я кивнул.
— Самого старика Эденберга я, правда, почти не знал, — сказал он. — Видел лишь один раз, даже плохо представляю, как он выглядел, а вот с сыном его мы вместе учились.
— Правильно! — подтвердил Фома Филимонович. — Был у него наследник, один-одинешенек. И его я знал. Как же! Тоже Карлом звали, как и батьку.
— Совершенно верно, — подтвердил Гюберт. — Карлом, как и отца.
Я диву давался. Искусство старика поражало меня. Откуда такая бойкость? Я не представлял себе, что с гауптманом Гюбертом можно было заговорить о чем-либо, не относящемся непосредственно к делу.
— Сынок-то его больше по разным странам ездил, — продолжал Фома Филимонович, — к нам сюда редко заглядывал. Непоседа был, за девками все волочился и такой хлюпенький с виду, не в батьку… А одевался с шиком, всем, бывало, господам нос утрет. И в музыке силен был. Выйдет в сад, в беседку, и в сопелку свою дует и дует… И как у него терпежу только хватало. А за год до смерти батьки пропал куда-то. Совсем пропал. Слух прошел, что громом его убило где-то в горах…