Холодно, как по нотам, на глазах света, он разыграл с нею «роман», а затем сам же о себе написал ей «разный вздор» в анонимном письме, не изменив почерка, хорошо знакомого Сушковой, да сделал так, чтобы письмо попало прямо в руки ее тетки.
Елена Ган, двоюродная сестра Екатерины, вспоминает о скандале с этим анонимным письмом, «где Лермонтов описан самыми черными красками, где говорится, что он обольстил одну несчастную, что Катю ожидает та же участь». Она же приводит выдержку их четырехстраничного «вздора», сочиненного Лермонтовым про себя: «…он обладает дьявольским искусством очарования, потому что он демон, и его стихия – зло! Зло без всякой личной заинтересованности, зло ради самого зла!..»
Этот мелодраматический фарс, разумеется, сильно подействовал на чопорную тетушку, воспитывающую девушку на выданье, – но, как выяснилось впоследствии, не только на нее. – Философ Владимир Соловьев попался на ту же удочку, если, конечно, сам не захотел попасться. И – заклеймил в Лермонтове его демоническую злобу «относительно человеческого существования, особенно женского».
Вот так, ни больше ни меньше.
Личная месть кокетке выросла в глазах Соловьева чуть ли не в преступление против человечности.
Но что же философ, зарывшись носом в землю , не заметил в Лермонтове неба – его чувства к Варваре Лопухиной? Ведь бесконечную чистоту этого чувства поэт выразил еще восемнадцатилетним, в восклицании:
Будь, о будь моими небесами… —
и остался верен ему во всю жизнь!..
«Раз только Лермонтов имел случай… увидеть дочь Варвары Александровны. Он долго ласкал ребенка, потом горько заплакал и вышел в другую комнату», – вспоминал Аким Шан-Гирей.
В стихотворении «Ребенку» (1840 год) есть такие строки:
…Скажи, тебя она
Ни за кого еще молиться не учила?
Бледнея, может быть, она произносила
Название, теперь забытое тобой…
Не вспоминай его…
Что имя? – звук пустой!
Дай бог, чтоб для тебя оно осталось тайной.
Но если как-нибудь, случайно
Узнаешь ты его, – ребяческие дни
Ты вспомни и его, дитя, не прокляни!
Перекличка двух гениев. «Смерть поэта»
1
Сокурсник Лермонтова по Московскому университету А.Миклашевский вспоминал, как на лекции по русской словесности «заслуженный профессор Мерзляков», сам поэт, «древний классик», разбирая только что вышедшие стихи Пушкина «Буря мглою небо кроет…», критиковал их, «находя все уподобления невозможными, неестественными», – и как все это бесило 15-летнего Лермонтова.
«Перед Пушкиным он благоговеет и больше всего любит «Онегина», – писал Белинский Боткину весной 1840 года.
Белинскому вполне можно верить: никто другой из писателей с таким пламенным и неподдельным интересом не увлекался тогда поэзией Лермонтова и не пытался понять его личность. Лермонтов по натуре был одиночка и никого близко не подпускал к себе. Знакомств с литераторами не водил, да и совершенно не стремился к общению с ними. И знаменитого критика, который все жаждал литературных бесед, он, хоть и знал довольно долго, всего лишь раз удостоил серьезного разговора, да и то скорее всего со скуки – когда в апреле 1840 года, после дуэли с Барантом, сидел под арестом. А то все остроты, шутки…
«Солнце русской поэзии» сопутствовало Лермонтову с первых шагов в сочинительстве, но напрямую он подражал Пушкину очень недолго, только в начальных опытах, а потом – потом речь надо вести даже не столько об ученичестве, сколько о влиянии Пушкина на Лермонтова: так стремительно росла и проявлялась в нем собственная творческая индивидуальность. В конце лермонтовского пути (он был пятнадцатью годами младше Пушкина, а пережил его всего на четыре года) это была уже, по сути, перекличка – двух голосов, двух поэтических миров, но Пушкин ее уже не застал, сраженный пулей Дантеса. И перекличке двух гениев суждено было слышаться и жить в десятилетиях и веках, отражаясь на судьбе всей русской литературы и определяя ее развитие.
…Странно, конечно, что современники, люди одного круга и одной, «но пламенной страсти», да и жители, тогда еще небольших по населению российских столиц, Пушкин и Лермонтов, по-видимому, даже не встречались и не были знакомы, – но таково определение судьбы, а ее предназначение не может не быть точным и необходимым. Сергей Дурылин называл это «промыслом литературы», впрочем, оговариваясь: дескать, если он есть. Ему кажется удивительным, как этот промысл развел в разные стороны Пушкина и Тютчева, которые по годам были почти ровесники. Еще таинственнее попечение «промысла литературы» о Лермонтове, – замечает он.
«Пушкин в ребячестве, из детской непосредственно переходит в литературный салон болтунов, «дней Александровых прекрасного начала», паркетных вольнодумцев, – своего дядюшки и его приятелей; в школе он окружен одноклассниками-поэтами: Дельвиг, Кюхельбекер, Илличевский сидят с ним на одной скамейке; 14-летний отрок, он вхож в литературные кабинеты Карамзина, Жуковского, Вяземского; поэзия ХVIII ст. – рукой Державина – совершает его помазание. Он всюду и всегда с поэтами и литераторами. Недоставало только родиться ему не от Сергея Львовича, а от Василия Львовича: тогда бы и родился он от поэта, впрочем, и Сергей Львович писал стихи.
Лермонтов – наоборот – растет совершенно один в изъятии от всяких литераторов и литературы. В ребячестве он окружен людьми, далекими от литературы; никакого Василия Львовича не дано ему в дядья; отец его не товарищ Сергею Львовичу по чтению и вольномыслию. На школьной скамье Лермонтов пишет сам, но вокруг него и рядом с ним никто не сочиняет и не пишет; ни Дельвиг, ни Кюхельбекер, ни даже Илличевский не сидят с ним на одной скамье. Правда, и ему, как Тютчеву, судьба послала в учителя словесности Раича, переводчика Тасса, – но как это скудно, как бедно в сравнении с Пушкиным: там – Жуковский, Вяземский, Карамзин, Батюшков, вся русская литература первой четверти ХIХ ст., а здесь один неуклюжий, трудолюбивый, третьестепенный Раич из семинаристов. В благородный Университетский пансион к Лермонтову не шлет судьба знаменитых старших писателей; никакой Державин не возлагает на него своей руки. Судьба – «Промысл» – хранит его одиночество, – как там, у Пушкина, – не дает одиночества. Но вот, казалось бы, одиночество прервано: Лермонтов поступает в университет: там – одновременно с ним – учатся Гончаров, Герцен, Белинский, – но Лермонтов сам выполняет определенное одиночество, данное ему Провидением: он не знакомится с ними, – и опять он один. Он попадает в Петербург, но не в университет, куда хотел и где мог бы встретиться с Тургеневым, а в школу гвардейских подпрапорщиков: место такое, куда никакой не поедет. А там Кавказ, – не пушкинский коротенький вояж с генералом Раевским, – а трудный, будничный, армейский Кавказ с походами, сражениями, солдатчиной: далеко от литераторов! – Затем короткое пребывание в Петербурге, когда завязались было литературные связи (Одоевский). – Нет: определено Провидением одиночество, без-литературность – опять иди на Кавказ, опять солдаты и скука походов. Краткий отпуск в Петербург усиливает литературные связи; мечты о журнале; споры с В.Одоевским. Нет, это против определения на одиночество – приказ: в 24 часа – на Кавказ! И опять Кавказ, а, чтобы не прорвало как-нибудь этого обречения на одиночество, – под пулю Мартынова, в 26 лет в могилу – в тот возраст, когда Пушкин возвращался из ссылки, из деревни, Лермонтов возвращался из земной ссылки… куда?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});