изучать жестовый язык? – спросила мать.
Мы записались на курсы, – ответил отец.
Отлично, – сказала директриса. И снова посмотрела на Чарли. – _____ будет ключевым, – сказала она. – Как и с любым другим языком.
Что? – спросила Чарли.
Директриса достала из‐под груды бумаг блокнот.
ПОГРУЖЕНИЕ, – написала она.
Чарли пожала плечами.
Попасть в среду, – сказала директриса. – Жестовый язык придет, если приложить немного усилий.
Чарли прочла на лице матери сомнение – вполне резонное, учитывая ее успеваемость. И разве врачи не говорили то же самое про английский? Еще одно занятие, или еще один сеанс терапии, или посещение еще одного специалиста могут все изменить. Директриса, впрочем, тоже заметила этот скептицизм.
С жестовым языком все иначе, – сказала она. – Твое восприятие запрограммировано на визуальный язык.
Она улыбнулась, и Чарли понимала, что она пытается ее подбодрить, но слово “запрограммировано” напомнило ей о приеме у аудиолога. Чарли видела, как мать роется в сумочке в поисках гигиенической помады – сигнал, который, как она знала, означал, что дискуссия окончена.
С тобой все в порядке? – спросила директриса.
Сначала Чарли не поняла, почему она спрашивает, но потом осознала, что снова потирает шрам за ухом – место вживления импланта. В последнее время шрам побаливал; Чарли даже заставила мать осмотреть его, потому что не могла толком разглядеть его в зеркале сама. Но все выглядело нормально.
Имплант барахлит, – сказала мать с наигранной веселостью и пробормотала что‐то о предстоящем приеме у врача.
Уже лет двенадцать, – сказала Чарли, и директриса попыталась подавить улыбку.
После встречи с Серрано настроение у Фебруари испортилось. Девочка неглупая, это несомненно, но как понять, какой у нее уровень? В ее справке об успеваемости даже указано, что она завалила несколько предметов; в последнее время это редкость в общеобразовательных школах, где принято вытягивать трудных и плохо подготовленных учеников только для того, чтобы от них избавиться, и переводить их в следующий класс, чтобы результаты их выпускных экзаменов были головной болью других учителей.
Дисциплинарных проступков за Чарли числилось не так много. Фебруари даже удивилась, учитывая, сколько в этой девочке отчаяния, но хотя бы можно не волноваться за педагогический коллектив. Среди лингвистов существует теория, что способность мозга к изучению языка – языка как концепции, как способа мышления – ограничена. Ученые назвали период с рождения до пяти лет “критическим окном”: в это время ребенок должен свободно овладеть по крайней мере одним языком, любым, иначе ему грозят необратимые когнитивные нарушения. Как только окно закрывается, учиться становится трудно, если не невозможно – как думать или даже чувствовать без языка?
Теория “критического окна” так и осталась теорией – главным образом потому, что специалисты по этике сочли намеренное лишение детей языкового окружения слишком жестоким экспериментом. И тем не менее Фебруари наблюдала результаты таких опытов каждый день – в детях, чьи родители боялись, что жестовый язык станет для них клеймом, но клеймом в итоге стало его незнание. Эти дети никогда не представляли язык таким, какой он есть на самом деле, за дверью кабинета логопеда, живым и необузданным, никогда ни с кем не болтали на детской площадке или за обеденным столом.
Сообщество глухих зачастую обращало свою злость на импланты, хотя на самом деле специалисты призывали к языковой депривации задолго до того, как появилась эта технология. Для Фебруари привлекательность имплантов была очевидна, но ложная дихотомия, которую они порождали, представляла реальную опасность.
Не было никаких оснований считать, что вспомогательные технологии и жестовый язык исключают друг друга; некоторые из ее самых сильных учеников раз за разом доказывали, что, когда дело доходит до языка, чем больше ты знаешь, тем лучше. Часто, вступая в педагогические диспуты с коллегами из других школ, она объясняла это так: представьте, каково это – сказать родителю, что изучение французского помешает ребенку говорить по‐английски и создаст лишнюю нагрузку для мозга. Обычно люди фыркали в ответ, и Фебруари кивала. Это действительно звучало нелепо. И все же, хотя опасение, что билингвизм может навредить слышащим детям, воспринималось как ксенофобная чушь, хотя теперь было даже желательно, чтобы они знали два языка, медицина по‐прежнему продолжала порицать жестовый язык.
Может, это было не так уж и важно. Фебруари подозревала, что родители найдут причину отказаться от жестового языка независимо от того, предоставят им псевдонаучные доказательства его вреда или нет. Всему виной элементарный стыд, страх неудачи или перемен. За годы ее работы в Ривер-Вэлли туда поступило много детей, которые не могли поддержать разговор с собственными родными.
Ничего удивительного, что ученики, выросшие в таких условиях, часто имели взрывной характер. Для некоторых было уже настолько поздно, что даже АЖЯ[1] оказывался им не по силам, хотя трудно было сказать, что у них атрофировалось: языковые центры в мозгу или стремление к контакту с другими людьми.
Фебруари доводилось видеть куда более запущенные случаи, чем у Чарли. Язык у нее был. Ей просто пришлось приложить к этому слишком много усилий. Тем не менее, когда Фебруари заполняла документы о переводе, ей стало обидно за Чарли – все эти годы столько энергии тратилось на то, чтобы девочка получала видимость образования, а не на то, чтобы на самом деле чему‐то научиться.
В конце дня Фебруари побрела по жаре домой, в Новую резиденцию, как ее ласково называли сотрудники. Сейчас в школе круглосуточно жили только несколько дежурных по общежитию и охранники, но на рубеже XIX–XX веков, когда Ривер-Вэлли только начала свою работу, почти все преподаватели жили в кампусе вместе с учениками. Директор жил в квартире-студии над своим кабинетом – это длилось до тех пор, пока у директора Арбегаста и его жены не родились две пары близнецов одна за другой. После этого школа приобрела семь акров земли, прилегающей к кампусу, и в дальнем углу была построена Новая резиденция – домик в стиле крафтсман[2].
В семидесятые, когда Ривер-Вэлли настиг экономический кризис, бóльшую часть территории продали девелоперам, которые проложили от ворот две улицы и застроили их типовыми домами. Но Новая резиденция осталась в собственности школы, и ее строгую покатую крышу было хорошо видно из центральной части кампуса, даже несмотря на втиснувшиеся перед ней дома-ранчо. Фебруари любила этот старый коттедж и была благодарна за возможность жить в нескольких минутах ходьбы от работы: дорога домой позволяла ей проветрить голову. Иногда, правда, она только продолжала себя накручивать. Сегодня был именно такой день.
К тому времени, как она дошла до дома, ее раздражение достигло пика, хотя машина